Благодари каждый миг бытия и каждый миг бытия увековечивай.
Опавшие листья.
И господь держит меня щипцами. «Господь надымил мною в мире».
Уединенное.
* * *
…Когда-то я планировал написать о В.В. Розанове большую и «качественную» исследовательскую работу, так сказать, набросить на философа «сетку понятий» и разложить все по полочкам. Желание написать о нем осталось и сейчас, но что и как писать – я меньше всего представляю.
В разговоре с К.Г. Исуповым, одним из петербургских преподавателей, едва я только упомянул о своей навязчивой идее писать о Розанове, как получил ответ:
- Он же юродивый! Что о нем писать?
- «Все равно ничего не получится»…
Сытый голодного не уразумеет – таков, судя по всему, академический подход к Розанову. Исследователь, со своим прагматическим педантизмом, менее всего «друг Розанову». Да и все упреки Розанову, начиная с Вл. Соловьева, который буквально отчихвостил его за статью о Пушкине и Гоголе, сводятся к двум вещам: к неравноценности розановской мысли и к «пиетизму» ее выражения (пифик! Оргиаст!).
Чтобы хоть как-нибудь к Вас. Вас. подобраться, нужно быть и филологом, и философом, и историком, и поэтом, и рассказчиком, и еще бог знает кем – но, главное, одновременно: тем, другим и третьим. Подобный эклектизм, как правило, рождает либо мысль мертвую, либо мысль юродивую.
«Все равно ничего не получится».
Впрочем, «оргиастическому нововременцу» Розанову от наших предисловий не жарок, не холодно -–это одно из очень частых слов в его в книгах. Холодно, «лед трупный», «застыл от ужаса», «оледенел», «воды Летейские» – это почти повсюду. С этого холода и сырости и его полупутешествие-полупаломничество в Саров в 1904 году – «по тихим обителям – в темных религиозных лучах».
* * *
«Отсырев и озябши, я въехал во двор. Стоял темный вечер без луны и без звезд, облачный. Лошади шлепали в грязи… И выйти пришлось в грязь (разрядка моя. – В.Л.)… около маленького, едва заметного крыльца… /Поднявшись на второй этаж/ я попал в обширную чистую, необыкновенно уютную комнату… И такая предусмотрительность: в конце июля (лето! –В.Л.) комната оказалось тепло натопленною… Хозяева предвидели, что путнику в ночь ничего так не надобно, как теплый угол, теплая неотсыревшая постель…
Я помню отвращение, с каким ложился буквально в ледяную и мокрую постель великолепной гостиницы в Венеции, и благословил ум русских, догадавшихся, что путешественнику нужны не канделябры, не зеркала, не шелковая обивка кресел, а сухой и теплый воздух недавно протопленной комнаты. «Самовар, скорее самовар!». И через минуту я грелся в совершенно русской обстановке. Это была гостиницы Понетаевского женского монастыря».
«Холод и тепло» – вот одна из ключевых, основных философских оппозиций Розанова, своеобразное мерило правильности происходящего, один из главных аргументов, оценка. Это особый акт познания, вызывающий лишь улыбку консервативной гносеологии.
Но именно температура, взгляды, прикосновения, впечатления, случайные эмоции, запахи, вкус и еще масса других ничтожных явлений и вещей лежат в основе почти всех розановских «построений»; а если и не лежат, то являются главным поводом для всех его умозаключений.
И по Сарову Розанов передвигался как бы на ощупь, по запаху, по влечению, по интуиции, по мгновенным порывам души. Не столько узнавал и познавал Саров, сколько вживлял его в себя.
Вживлял, прививал…
Для того чтобы уловить хотя бы тень «философствующей души» Розанова, попробуйте представить себя на положении яблони-дички, к которой привиты разные сорта (говорят, таких сортов на одном дереве может быть больше сотни: так что на каждой ветке…)
Что и как может думать наше дерево и какими будут плоды его?…
* * *
В розановской системе философствования (если, конечно, хотя бы что-нибудь в нем можно назвать системой) есть чрезвычайно важный элемент, своеобразный инструментарий розановского мышления – удивление. Оно, как правило, вызвано какой-либо яркой мелочью, ситуацией, событием, лицом, обронненым словом, жестом, -- и меняет прежние убеждения порой прямо на противоположные.
Можно даже сказать, что Розанов – человек без убеждений и мировоззрения; но в том-то вся его ценность – в постоянном изменении, переиначивании, блуждании; в нем какая-то философская дромомания, тяга к «смысловому бродяжничеству». Он «удивителен» – и в прямом и в переносном (условном) смысле.
Саровская пустынь, как будто в ответ, подарила ему много удивительного и … противоречивого.
«Я в первый раз видел «пустынь»; и как вообще я ни чужд идей монастыря и всего монашеского духа, я был очарован виденным, очарован, восхищен – и мое воображение закружилось идеями, совершенно противоположными тем, к каким я привык».
Об одной из этих «привычных идей» Розанов трижды (!) говорит на одной (!) странице: «к монастырю я подходил почти с враждою», «я чужд монашеского духа», «я не люблю монашества».
И следом – «Но когда я увидел стройные ряды этих сотен «черных дев» (в Понетаевском монастыре), где не было ни одного лица грубого, жестокого, легкомысленного или пустого я в них очень вглядывался – я удивился великому преобразованию, какое производит в человеке обстановка, дух, «устав».
«Врезание в память», изумление, удивление, очарование, «прочерчивание острой иглой по душе» – вот стихия Розанова, во многом сгубившая его как «академического» философа, но и одновременно подарившая ему, как и Шестову, ключи от истины и тайны. А от тайны разве можно требовать обстоятельности и ясности?
* * *
«Христова – келья, а мир – не христов… Вне монастыря христианство хаотично… Не Церковь породила монастыри, а монастыри – Церковь».
Эта идея путешествует по тихим обителям вместе с Розановым. Однако, назвать это одним из религиозных убеждений философа было бы неверно – уже уезжая из Сарова, едва коснувшись «мирского», Розанов снова предпочтет мир и быт келье и уставу. Но пока Вас. Вас. главенствует не столько его религиозное чувство, сколько сама религиозность места, которое когда-то выбрал преп. Серафим Саровский, Угодник, как здесь все его величают.
Религия места – как свет изнутри…
Да и целью своего путешествия Розанов ставил Источник Преподобного – «искупаться в нем».
«Всю дорогу поеживался: как окунуться, когда в воздухе и так холодно… Малодушничал…»
«Из желоба бьет толстая струя кристально-чистой воды и окачивает подходящего всего и сразу… Я быстро разделся и благоговейно дал облить себя ледяной струе. Столь же быстро накинув сорочку, я почувствовал самую сладостную теплоту в теле, здоровую и свежую. Моментально изменяется настроение духа: энергия, веселость и ко всему готовность. Усталости как не бывало…».
Следом за Розановым забрался в источник старик, из каменотесов, безглазый, худой, согбенный; он вертелся под струей: «Горячая водица!» -- и подробно возился своими немощами.
Вот этот-то старик и разбередил душу – «Вот он все грехи смыл, а я только поверхностно…»
Сам старик – лишь бытовое, житейское наблюдение, на которое вряд ли другие обратят внимание, а если обратят, то поморщатся от неказистости. Но он-то и заставил Розанова вернуться к источнику повторно – «мысль о плохом купании меня тяготила».
И что же? «Я вдруг со страхом заметил, что у меня стынет мозг: буквально это ощущение распространяющейся одервенелости под черепом. «Что же я делаю!» – и отодвинулся от струи. Прежнего оживления не было».
Для маятниковости розановского мышления это разочарование все же слишком жестоко; само обретение благодати для него оказалось столь неожиданным и мгновенным – и столь же мгновенна стала ее утрата. О какой равноценности и равномерности религиозного мышления может быть здесь речь?
Недалеко от источника – камень, на котором Преподобный молился 1000 ночей… В нашем «музейном» понимании – святая, но все же достопримечательность. Так и для Розанова поначалу было, пока не увидел от слепого, молившегося у камня и прикладывавшего глаза, лоб и губы к граниту.
«Что же он не исцелел?» – был в душе вопрос».
Ответ же оказался неожиданным и удивительным: «Вот этому и изумляюсь – не тому, что есть исцеления, а тому, что они не сплошные».
Странно. Слепой не исцелился – и это удивительно для Розанова.
Благоговейно осматривал он и земляночку Св. Серафима: «маленькая, как у огородников шалаш, только не из прутьев, с земляными стенами и полом». Повыше от ручейка – его грядки с капустой. И все это возобновляется каждый год с трепетной осторожностью и любовью.
«Вот он тут жил, это самое место, и уже без всяких перемен кругом! С удовольствием, как в источнике, я сел. Потом лег на мшистую и хвойную землю. «То самое! Подлинное!»…
Религиозным вандализмом, варварством назвал Розанов историю с тропинкой от монастыря до ключа – «той самой, по которой всю жизнь ходил Св. Серафим». Предполагали, что Государь будет сюда ехать, а потому «инженерно проложили» большую дорогу, исказив самый вид местности. «Между тем Государь именно не поехал, а пошел пешком!»
«Место изменилось» – место утратило свою святость.
Само православие прекрасно как раз в своем священном замирании, вековечности, подобно стволам светлых вековых сосен, что есть в Сарове. А потому любое, даже если из благих побуждений, изменение – и здесь Розанов близок к К. Леонтьеву – губительно для православия…
Розановское восприятие литургии, службы также есть нечто особое – человеческими глазами, мимикой, жестами. Для Розанова как бы важна не сама молитва, а человек молящийся, не само богослужение, а священник, его ведущий. В то время как любой из нас благоговейно-эстетически осматривает храм, Розанов с благоговейным вниманием разглядывает прихожан. В нем словно происходит «физическое очеловечивание» храма (не знаю считать это греховным или нет) – нет движения службы, есть движение лиц, смена кадров-ситуаций, какое-то эмоциональное переключение с одной группы на другую.
* * *
На утро, по приезду в Саров, Розанов попал на раннюю обедню. «Здесь были только группы больных, калек, слепых (из мирян)… Храм весь был заполнен собственными обитательницами».
Дальше – «портрет мгновения».
«Вот подошел приложиться к огромному образу один из богомольцев, но он зачем-то стал прикладываться не к иконе, а к крошечному образку. При первом прикосновении образок свалился… Богомолец засуетился, сконфузился, пытался поднять образок, но даже и не мог найти. Ему тотчас, без упрека, помогла сестра».
А вот – вдруг – для Розанова неожиданно и потому удивительно: «Я увидел монахиню, вошедшую в самый алтарь (алтарь не доступен для женщин) – я увидел ее через царские врата!!! (три восклицательных знака – это по-розановски). Я внимательно следил за движениями ее там… это было первое для меня зрелище, где я увидел женщину, религиозно сравненную с мужчиною».
Правда, Розанов все же подумал при этом: «Хлыстовка…»
А вот описание, подобное эскизу художника: «Одна из сестер стоит в северных дверях, чтобы подать кадило. Мало ли как можно стоять или держать вещь. Но здесь взято самое красивое. Левая рука согнута в локте, положена на грудь и кистью поддерживает локоть правой руки, пальцы которой неподвижно и высоко держат кадило».
В чем красота? – в позе, в застывшем на мгновение жесте. Вряд ли Вас. Вас. тогда внимательно слушал священника («толстого и красного, с очень грубым лицом») – он был зачарован жестом, пальцами с кадилом. Розанов слишком зависим от зрения, от глаз – это еще одна основа его философского мышления.
* * *
Кстати, о глазах, взглядах…
Поразил Розанова один бесноватый (до сих пор Вас. Вас. с ними не сталкивался, только слышал. Что ходят такие по городам). «Взгляд – бродящий, тяжелый, точно ищущий кого-то, ищущий имени, лица, ему нужного и уже преждевременно знакомого. И когда он глазом ведет по здоровому, тот его не чувствует, а когда останавливается на человеке с задатками аналогичной болезни, на нервном, полубольном – ужас овладевает последним: «он меня нашел!»
Принцип розановского зрения в определенной степени схож с этим клиническим описанием. Вас. Вас. вряд ли принадлежит к тому типу светских зевак, которыми ныне полна церковь; но и «апофеоза оцерковленности» в Розанове так же нет. Он разглядывает службу не по любопытству, но как бы корректирует ее для себя, вычитывает ее, как корректуру, высматривает. Сам, кстати, и признается: «Зрелище будит во мне размышление, а не молитву».
Итог же такого разглядывания далеко не светел: «Я так был занят виденным вокруг, что и сам не помолился ,разве только холодно и меланхолично». Зачем же тогда приходил в церковь? Ведь и бесноватый также не помолился, ища глазами женщину, которая его боялась…
Назвать Розанова юродивым, вследствие его «неприкаянного поведения» – это еще полдела (да и не «дела» вовсе). При этом как-то совершенно забывается само понятие «религиозного юродства», сам психологический прецедент «божьих людей». «Эхо» «язычника» Пушкина в этом смысле гораздо «юродивее» всех оргиастических построений Розанова. Для юродивого Вас. Вас. слишком разумен, слишком философичен. Слишком занят своим разумом, да и для чистоты и светлости веры ему тоже «голова мешает».
Он назвал себя богомольцем-музыкантом. Красиво, конечно, сказано…
Лишь недоговорено, недомыслено: и Церковь, и христианство, и люди в вере остаются у Розанова на положении музыкального инструмента. А ведь сыграть можно всякое – от хорала до плясовой.
* * *
Индивидуальность – превыше всего… Думать о том, что монастырь «переделал» бы Розанова в этом убеждении – совершенно напрасно. Да и из монастырской жизни Розанов вычленено лишь то, что как раз согласовалось с его субъективным мышлением, -- старчество.
«Старчество представляет именно воскресение личности в монашестве и вместе углубление ее, субъективизм, снятие с себя официальности в отягчающих чертах». Розанов вспоминает и древних отшельников II и III веков, которые были «без пострига», без службы, «свободные в вдохновении и подвиге». В религиозных исканиях для Розанова это – лучшая форма, идеал.
Перенесите ее в бытовое поведение или философское творчество – и увидите, что Розанов находится в таком же соотношении с «академизмом», с умозрительной философией, как старчество или отшельничество – с братией, с уставом.
«Старчество явилось реакцией к древнейшему, свободному и личному подвигу» – и обезличенное монастырское братство оказалось способным порождать яркие индивидуальности, которые не могут быть «вместе» и которых не может быть «много»…
В верстах семи от монастыря, в лесу, жил старец, отец Анатолий. Розанов хотел к нему съездить. Когда же обратился к одному монаху за советом «ехать-не-ехать», то услышал в ответ:
- Конечно, многие ездят. Да разве здесь вам мало святыни?..
К отцу Анатолию Розанов не поехал…
* * *
Когда-то А. Белый назвал Розанова «крючником», пробирающимся по «задворкам и воньким дворикам» – и несправедливо оставил современникам такого «оплюшкинизированного Розанова». Проблема же соотношения религиозного пути и мирского быта гораздо сложнее и катастрофичнее привычной трактовки: «богу – богово, кесарю – кесарево».
Розанов оказался не только заложником настроения, не только заложником мысли, но и заложником быта. Само христианство и веру он принимает во многом обытовленно, не разумом и сердцем, а «черепушкой», по которой ласково стучит пальцем священник («Опавшие листья»). Вера у Розанова рождается как бы из быта.
Поездка в Саров не стала исключением из этого правила; да и записи свои Розанов начинает «путеводительски» – какой дорогой лучше добраться до Сарова, с какой станции и сколько стоит. Когда осматривал частные кельи Понетаевского монастыря, вдруг обнаружил в них «ступень от деревни к городу», своеобразную бытовую «смычку». Не упустил ничего – порядок, мебель, расстановку, даже запахи.
Но это – в монастыре. А за два шага – деревушка: «мирской быт», с его «настоящей правдой», с его особым «тоном»… - Ну что же, отец бьет тебя? – спросил я девочку лет десяти.
С изумленно поднятыми глазами она отвечала:
- Вестимо, бьет!
- А мамка бьет тебя?
- Вестимо, бьет…
Вот это самое «вестимо» вдруг оборачивается для Розанова всеобщим «деревенским фактом», даже если эта деревушка – подле монастыря. Что ж, и до сих пор «говорят по деревням все более о болестях, побоях и нужде» -- как «деревенский житель» подтвердить могу…
«Я вошел в несколько крестьянских изб. Все невообразимо сорно, загрязнено, тесно и душно. Огромные, почт над всей избой, полати представляют собой основу сна, а огромная в пол-избы печь представляет основу еды. Еда, и сон, и труд – это все!
Вдали, в перспективе, - храм, крестный ход, праздник…»
Местоположение церкви в нашей бытовой иерархии названо очень точно. «Где нет грусти – нет христианства» и «где нет светлого праздника, радости богообретения – тоже нет христианства». Монастырь есть упорядоченный быт и бытие. Это и составляет основу «праздника и торжественного благочестия» – в противовес нищей суете, неразберихе, пьянству, малым земельным наделам и т.п. Роднит же - труд и усердие.
Не смог обойти стороной Розанов и бытовые крестьянские оценки монастыря – со стороны – его обитательниц. Эти оценки также оказались для Вас. Вас. удивительными. Так, разговорился о монахинях с ямщиком – мужик их одобрил и в доказательство произнес: «Они не лупят глаза на проезжих, как иные кто…»
Или – замечание прямо обратное, категоричное, без возражений:
- Они как цыганки будут. Юлят. Подлещиваются. И все, чтобы получить что-нибудь в руку.
«Меркантильный» Розанов этого «чего-нибудь в руку» не позабыл, да и случай вскоре представился. «Я остановился у свечного ящика и попросил для мелочи разменять 25-рублевую бумажку.
- Без корысти (так и сказал) я вам не разменяю.
- Ну дайте две свечки по пяти копеек…
- По пяти нет. Возьмите в пятьдесят.
Опять я изумился. Никогда в жизни таких больших свечек не ставил…»
К послушникам божьим монеты не прилипают – не торговцы же!.. Но в Розановском мышлении возможны любые совмещения.
Как-то он встретил группу «чернцов, с длинными, развевающимися волосами – как у царей на сассанидских монетах…» Впрочем, у «земли обетованной» (в каком бы царстве-государстве она не располагалась) есть один, долго не приметный, закон – она быстро становится землей обытовленной. А потому у Розанова Саров оказался богат не только духом Св. Серафима, но и квасами и «чудными булками» – по 5-ти копеек…
* * *
Еще раз оговоримся: смотреть на Розанова «неудачными глазами» А. Белого все же не стоит. Бытописательство у Вас. Вас. – не стилистический изыск и не склонность к некоему «домашнему фетишизму» (хотя в фетишизме мелочей он признавался в «Опавших листьях»). Быт для него метафизичен, он составляет как бы главное «противоядие» религиозному сознанию; он отрывает человека от Бога – тем самым спасая и того, и Другого.
Отъезд Розанова примечателен:
- Ну, вот и окончательно домой, - подумал я не без облегчения. – Ближе к щам, ну ее, всю эту мистику…
Запах дегтя от колес волновал меня теперь не менее «благоуветливого» вида монахинь. И ямщик, как повернул домой, развеселился же.
- Эй вы, зелененькие!!! – покрикивал он на лошадей…
«Своя лошадь! Своя собственность!» – вот первое, упорное и вековечное отрицания монастыря. Где открывает свой глазок собственность, нет монастыря, да, пожалуй, там и нет христианства»…
Вывод совершенно в духе Карпа Стригольника: здесь, на земле, Христос своей церкви «не имат». А может быть, ересиарх прав? Вы объявите кому-нибудь из своих знакомых: мол, ухожу в монастырь или в скиты, - в лучшем случае это сочтут за шутку, в худшем – отправят к психиатру. Отказаться от своего – это «ненормально», а потому для обывателя христианство, особенно в его аскетическом варианте, - «просто ужас!» Бросить свое и своих – «не иметь ничего в миру»…
Розанов по дороге из Сарова пишет: «Вот Царство Христово: разодрание уз между людьми и с землею».
Вот с этим-то разодранием, «вываленной начинкой из пирога», как называет Вас. Вас. христианство в «Апокалипсисе нашего времени», он и не может смириться.
Он желает быть с Богом так же близко, как, примеру, с куханной утварью, или с колесным дегтем, или с узами брака, или еще с какой-нибудь мелочью, что попадется ему на глаза («Когда попадешь в рай, то тебя будут кормить арбузами» – почему арбузами? – потому что в данный момент Розанов «ел арбуз». «Опавшие листья»)
Из Сарова Розанов уезжал «с радостью» – но не от просветления, а оттого, что возвращается обратно, в мир.
* * *
«Sumus ut sumus aut non simus» -- останемся как есть или перестанем вовсе быть – вот формула, которой завершилось его путешествие: «Я забыл о монастыре, как о легком приглянувшемся облачке»… «Пока еще любовь греет, а звезды стоят на месте – мы останемся как есть…»
Зачем Розанов ездил в Саров?..
1997
|