РОМАНОВЫ:
Отступление о биографах. «Послание». Мария Феодоровна. Отступление о законе. Александра Феодоровна. Александр I. Декабристы. 14 декабря 1825 года.
* * *
Поэзия и работа – вот лучшее лекарство от всех душевных потрясений. Особенно работа. И такая работа была – воспитать наследника престола – воспитать царя…
Отношения Жуковского с домом Романовых на протяжении многих десятилетий представляли предмет идеологической спекуляции; чаще всего они подавались как противостояние «честного поэта коварной николаевской эпохе».
Обращаясь к нашим биографам, заметим, что самой идеологически односторонней работой стала книга Майи Бессараб «Жуковский», вышедшая в 1971 году (впрочем, автора понять можно – иной книги в 1971 году в советском царстве-государстве появиться попросту не могло). Она создает впечатление, что вся деятельность Жуковского при дворе сводилась, собственно, к борьбе против «царской тирании», к благородной защите своих друзей от «царского произвола» в лице жестокого Николая 1.
«И вечный бой. Покой нам только снится…» - это был идеологический закон, идеологический заказ советской эпохи, сквозь который совершенно невозможно было «протащить» мысль о том, что именно политически эта борьба меньше всего подходит Жуковскому.
За друзей он действительно заступался, но от царского ли произвола спасал? О борьбе с царизмом и речи идти не могло – Жуковский никогда не был революционен и всякую смуту и нарушение закона презирал. Монархию же считал единственно возможной властью для России и, кстати, Богом данной. Сегодня в воздухе свободы этот тезис о богоданности монархии заполитизирован не меньше и его окрас меняется в зависимости от ситуации. Поэт же считал монархию величиной постоянной и неизменной.
В Жуковском, повторимся, с самого рождения не было гена бунтарства, был другой – примирения.
В этом смысле показательна и первая реакция Жуковского на события 14 декабря – «безрассудное зверство». «Воевать» против царя Жуковский не мог – это шло вразрез с его нравственным и этическим каноном. Этот нравственный закон, кстати, заставлял Василия Андреевича охлаждать и «революционный пыл» Пушкина, особенно после его злых острот с политической подоплекой, даже если Пушкин и был в чем-то прав в отношении своих «адресатов».
На Николая I не спускал собак разве ленивый литературовед. В хорошем краеведческом исследовании Ю. Курочкина «Уральский вояж поэта» встречаем яркую и почти детскую «обиду» на Николая I: «Николай вообще был бы не прочь всю поэзию отправить «в сторону», как, скажем, Лермонтова в ссылку, Полежаева – в солдаты, Рылеева – на виселицу» /7.8/.
Мы в своем литературоведческом гневном пафосе действительно забываем очевидные с позиции государственности вещи – если Николай и «отправлял в сторону» русскую поэзию, то у него были на то свои (и далеко не самодурные) причины…
Прямо противоположная оценка пребывания Жуковского при дворе принадлежит слухам и сплетням «околопоэтичных современников». Разве можно было не уступить эмоциональному искушению и не возвестить миру – мол, Жуковский променял свою лиру на сочинение пошлых придворных мадригалов; его «Послание Александру», «Подробные отчеты о Луне» (послание к императрице Марии Феодоровне) лишь подливали масла в огонь и рождали, к счастью, недалекий миф о раболепстве Жуковского перед царской семьей.
Много предусмотрительней поступил Виктор Афанасьев, ограничившийся лишь фактической стороной дела, а оценки и комментарии оставивший при себе. Что ж, биограф имеет полное право на беспристрастность – и, наверное, к счастью…
Из наших биографов в более «выгодном положении» оказался все же Борис Зайцев, предпринявший беллетризованное исследование, а потому оказавшийся свободным в своих оценках (эта свобода имела, правда, дорогую цену – эмиграция). Он-то и посмотрел на отношения Жуковского с домом Романовых не с политической точки зрения (которая, по Жуковскому, все же причисляется к «шелухе»), а с обыкновенно-человеческой. Конечно, «красной» остроты и скандальности в таком «семейно-бытовом» подходе поубавилось, но ведь еще никто не обязал истину быть скандальной, громкой, или краситься в угоду партийным вкусам.
«К императорскому дому Жуковский прирастал медленно, но верно… - «прирастал» - вот главное слово у Зайцева. – В царей врос, блеском, величием их жизни ослеплялся и воодушевлялся. Он как бы член семьи. Будто и на скромном положении, но при мягкости и очаровательности характера ему это было нетрудно (тем более, что ничего не добивался, ни под кого не подкапывался). Он с царями сроднился, их беда неминуемо обернулась бы и его бедою…» /3.76,102/
«Врастание в другого человека», по сути, есть дружба – именно в представлении Жуковского. И умирание с другим человеком – тот плющ, которым дружба и является. Отношение с Романовыми – это переплетение, привыкание, прирастание, «прививание». Поэтому Зайцев и пишет, что будущий император Александр II вступит на свое поприще уже «с прививкой души Жуковского» - «доля» поэта в царе-Освободителе значительная.
Пленяло и то, что невозможно было со стороны Жуковского ожидать какого-нибудь предательства или пошлой интриги; вряд ли он смог бы стать Фонвизиным, «шпионившим» при дворе Екатерины в пользу графа Панина. В его искренности почти никто не сомневался.
Стоит помнить и то, что «борец против царского произвола» провел при дворе в качестве учителя и воспитателя наследника (не просто великого князя, а именно наследника престола) почти четверть века. «Посторонних людей», в конце концов, так долго возле себя не держат…
А.А. Корнилов в своем «Курсе истории России Х1Х века» также говорит о «семейности» отношений Жуковского с домом Романовых.
«Жуковский, который сперва был приглашен учителем русского языка к великой княгине Александре Феодоровне (бывшей прусской принцессе Шарлоте), а потом сделался воспитателем ее старшего сына (Александра), довольно глубоко вошел в их семейную жизнь».
Интересно замечание историка и о семейном круге Николая 1: «Его (Николая) окружали такие люди, как Жуковский, Перовский и другие простые, умные и симпатичные люди, нечасто встречающиеся в придворной атмосфере» /8.149/.
Если следовать за Корниловым, то император формировал свой семейный, а не придворный круг с определенной осторожностью и скрупулезностью. В отношении наследника – тем более. Сам Николай помнил, как его некогда «порол» наставник Ламсдорф, а учителя были случайны и на образованность скудны, - это и попытался исключить из детства своего сына.
Впрочем, Жуковский действительно «прирастал медленно, но верно»; на николаевскую эпоху выпала основная масса его работы, но начало, «семена» - еще при Александре 1.
Но – по порядку, насколько это возможно для частного «дилетантского и неисторического» исследования…
* * *
Началось все «шумно» - не в Жуковском, конечно, а среди его современников; шум не утих и десятилетие спустя, когда Пушкин воскликнул: «Вот как русский поэт говорит русскому царю!» Речь идет о знаменитом «Послании к Александру» по случаю взятия Парижа в 1814 году.
Написанное в духе традиции и представляющее собой «чаяния об истинном царе» и «восхваление его подвигов», послание, меж тем, поражало своей искренностью, смелостью и лиризмом, который для торжественной оды все же несколько не приемлем. Смелость же – в проповеди Человека:
Но дань свободная, дань сердца – уваженье,
Не власти, не венцу, но человеку дань.
Здесь же:
Поверь народу, царь, им будешь счастлив ты.
Наконец и известный мотив:
Хвалой неверною трон царский окружен…
Популярность «Послания» естественна, но вместе с ней пришло и особое отношение к Жуковскому: кто он? Ловкий карьерист или честный человек? Не слишком ли он много на себя берет – учит царя, кого слушать, а кого нет? Да и кто, собственно, разрешил подобное? В обществе еще не столь был запамятован екатерининский запрет поэтам (кроме Державина) писать послания царственным особам, а потому даже то, что Жуковский был автором патриотического «Певца во стане русских воинов», еще не давало ему права публичного послания к царю.
Поступок Жуковского выглядел, а по сути и был дерзким. Но дерзким именно поэтически.
Впрочем, за «сию дерзость» Жуковского казнить не стали, но посмотреть на него воочию все же посчитали необходимым – и Жуковский получил приглашение во дворец от императрицы Марии Феодоровны, вдовы Павла I, взявшей ныне на себя роль «покровительницы искусств».
От предложения Жуковский «отказался» - «был болен»; дважды же просить его, понятно, никто не собирался. В затянувшемся откладывании аудиенции все дело решил С. Уваров, друг поэта, сотоварищ по Арзамасу, решительно введший Жуковского в окружение императрицы…
* * *
Борис Зайцев майскую встречу 1815 года описывает подробно: и внезапное появление императрицы, и наблюдавшие из глубины комнаты за поэтом великие князья Николай и Михаил, и растерянность Жуковского, приготовившего некую благодарственную речь, из которой ничего не вышло, кроме поклонов. К тому же Мария Феодоровна плохо говорила по-русски – и «Жуковский в волнении своем с ужасом заметил, что не понимает ее». Выручил верный Уваров – перешел на французский, и разговор потек своим чередом.
Беседовали долго – около часа; Мария Феодоровна была ласкова и приветлива, и даже для приличия прослезилась, когда вспомнили войну и тяжелые времена. Напоследок сказала Василию Андреевичу: «Мы с вами еще увидимся» /3.70/.
Жуковский оставил по себе «хорошее впечатление» - правда, несколько «больше и светлее», чем это обычно принято.
Показательно, что в семью Романовых, так же, как когда-то в семью Буниных, Жуковский входил «через женщин» - они всегда стояли у истоков его судьбы и ее поворотов. Притягивал, скорее всего, своей неспособностью к лицемерию и интригам – женщины это чувствовали лучше, чем мужчины, и «платили ему» искренней дружбой.
И с императрицей Марией Феодоровной, и с ее снохой, великой княгиней Александрой Феодоровной Жуковский будет вести долгую переписку, достаточно искреннюю и честную, совершенно иную, чем привычная мадригалистика.
* * *
Войти в литературный салон императрицы – это одно, в семейный круг – совершенно другое. В первом случае вполне достаточно мало-мальского таланта, но покровителя, изысканных манер и «околополитического чутья». Во втором – и талант должен быть непременно, и достоинство, и гордость человека, которого на придворные блестки не купишь.
В этом смысле судьба Жуковского изменилась в декабре 1817 года, когда ему предложили место учителя при молодой жене Николая Павловича Александре Феодоровне, немке по происхождению. Предложили на прекрасных условиях – «час в день, а остальное время свободное».
Однако не станем спешить со вступлением Жуковского в должность, а сделаем небольшое отступление, как и было уже заявлено в начале главки, - о законе. В эпоху Вечного Жида.
Если бы когда-нибудь сделать чтение об Агасфере, то одну мысль следовало бы выделить особо – Агасфер оттолкнул Христа от своих дверей не просто ненамеренно, но даже справедливо… На Голгофу вели преступников – таковыми их, по меньшей мере, должен был считать простой люд (наш Агасфер – не первосвященник, а обычный сапожник). Агасфер оттолкнул не столько Христа, сколько обычного же преступника – по привычке оттолкнул, по своему законопослушанию, по своей обязанности как «честного гражданина» по отношению к законоотступнику, «возмутителю порядка». К тому же Христос шел на Голгофу не один – и Агасфер «имел право» оттолкнуть как его, так и тех двоих других, чье преступление не вызывало сомнения у судей.
Полноте! Не оправдываем ли мы здесь «врага Христова»? не слишком ли жалеем Оттолкнувшего, прикрываясь законом? Не извиняем ли его за то, что он не слышал завет евангельский: «Любите врагов ваших»?..
Помимо дружбы, любви (пусть и без крыльев) и поэзии, в жизнь Жуковского вплетено еще одно слово – обязанность (служба, тягло, ответственность, крест). С ней приходилось считаться, и в конце концов именно обязанность (работа) отодвинет «личное горе» и «личную жажду любви» на второй план.
«Отодвинет» - уж не оттолкнет ли?..
* * *
«Подходили они друг другу, - пишет Б. Зайцев об Александре Феодоровне и Жуковском, - даже друг в друге нуждались» /3.78-79/. Это несколько странно слышать – великая княгиня, с одной стороны, и «просто поэт», случайно попавший на эту службу, с другой. Но для Жуковского именно случайность, стечение обстоятельств – одна из главнейших вещей в жизни, одна из основ его мироощущения. Все «странное» произошло «само собой».
Нуждались действительно во многом: они оба «перестраивали душу». Александра Феодоровна – с немецкого житья на русское, с западной церкви – на православие. Что такое российская жизнь – мы-то с вами знаем не понаслышке! – узнавала теперь и принцесса Шарлота.
Василий Андреевич также перестраивался – Маша вышла замуж, «прошлое умерло», стихи – «мертвецы», нужно было как-то жить, не давать тоске и слабости растоптать себя. Потому-то и занимался с принцессой от всего сердца. «Много вместе читали. Для нее составил краткую русскую грамматику. Изящный, тихий поэт тоже был приятен…» /3.79/
Дарили друг другу поэзию – он рассказывал о русской литературе, передавая своей новой ученице красоту слова, его динамику, просторность, таинственную противоречивость, героизм и искренность, нежность. Она отвечала тем же – но через Гете, Шиллера, Геббеля. Быть может, ее влияние лишь усилило любовь Жуковского к немецкой поэзии. Они вместе выпускают небольшие книжечки – «Для немногих»; в одной из них помещен знаменитый перевод «Лесного царя».
Со временем их отношения станут холоднее, а в последних письмах – словно не понимают друг друга.
Но сейчас, в апреле 1852 года, Жуковский вряд ли досадовал на это – вспоминал не столько нынешнюю императрицу, сколько свою ученицу, читавшую некогда среди строгого великолепия романтические строки…
В январе 1818 года его ученица родила в Кремле сына – Александра – будущего царя-Освободителя, с судьбой ужасной и жестокой. Но предугадывать судьбу тогда мало кто брался…
Жуковский написал Александре Феодоровне послание по случаю рождения сына; написал по-своему – с заветом – почти по-отцовски:
Да встретит он обильный честью век!
Да славного участник славный будет!
Да на чреде высокой не забудет
Святейшего из званий: Человек…
Будущее для Жуковского почти всегда – «светло и прекрасно» (даже если и без счастья – есть же обязанность). Апокалиптика в нем не прорастала, равно как никогда ему не хотелось пророчествовать. Это сделает за него позднее Достоевский, «племя молодое и неведомое».
Но пока…
В 1823 году умерла Маша; год затем прошел мертво, затаенно, будущее выжидалось, «вылеживалось», дни влачились, во всем полусон и неяркость.
И в этом полусне Жуковский не увидел, как ушел вдруг человек, породивший вослед легенду, - Александр I.
* * *
Жуковского смутная эпоха Павла I не коснулась – был слишком юн, чтобы вникать в политические дела. Мировоззрение Жуковского сформировалось при Александре.
Выбравшись из своего белевского уединения и возглавив карамзинский «Вестник Европы», Жуковский жил, как и все, надеждами на реформы (правда, сам поэт страсти к политике не проявлял – «по долгу поэтической службы»). Так же, как и все, отправился «бить Наполеона» - это Жуковский назвал желанием «окурить свою лиру порохом». Так же, как и все, разочаровался в надеждах (впрочем, для него политические надежды – «мелочь» - и разочаровываться в той или иной было совсем не страшно и не трагично). На глазах Жуковского завершалось царствование Александра – Жуковский смотрел и не видел…
Вообще, ирония судьбы слишком значительна – самого «религиозного поэта», каким иногда называют Жуковского, рок свел с самым «религиозным императором». Здесь кавычки – лишь от неумения определиться, сказать точнее. И в Жуковском, и в Александре 1 был общий психологический прецедент «духовного строительства светского человека». Во имя него один отталкивал, другой отрекался; и тот и другой саму жизнь видели как обязанность, долг, а зачастую – жизнь как обязанность жить (в письмах Жуковского это ярче всего). И тот и другой, наконец, устали от этого тягла, «состарились, не заметив этого», а потому и «жить как будто не жили», текли рекой, но желанного света, желанного устья так и не находили.
Настроение Александра 1 накануне роковой южной поездки и «смерти» в Таганроге остается загадкой; перемену в нем, естественно, видели, может быть, даже и причины ее угадывали, - но такие последствия!.. Из друзей Жуковского лишь один удостоится религиозной «тени Александра» - Гоголь…
Тогда, во времена аракчеевщины, как-то странно было видеть Александра, едущим на Валаам, как-то не увязывалась с шпицрутенами и военными поселениями «сырая репка смиренного схимонаха Николая». Это противоречие рождало тайну – и прежде всего, тайну отречения (кстати, и Платонов, и Корнилов в своих «Курсах истории» говорят, что именно таинственность, в которую были погружены бумаги об отречении, сыграла свою злую шутку 14 декабря).
«Осенью 1824 года Александр уехал на юг. 27 ноября в Петербург пришла весть о его кончине. Семья бурно переживала случившееся. Мария Феодоровна лежала в обмороке, ученица Жуковского Александра Феодоровна на коленях перед ней, в слезах, Николай дрожащим голосом присягал своему брату Константину, целуя крест и Евангелие; а скончавшийся император из своего Таганрога порождал таинственную легенду: вовсе он не умер – старцем Федором Кузьмичем ушел в леса и скиты, разуверившись в земном» /3.101/.
Жуковский, один из свидетелей драмы, разыгравшейся осенью 1824 года, мог только успокаивать; сам был поражен, растерян. Его, правда, спасало то, что глубины трагедии он не видел – искренне жил настоящим, внешним (а может быть, знал и понимал – но тогда перед нами «великий мистификатор»).
Уход Александра оказался трагичной случайностью в ряду таких же случайных событий, окружавших Жуковского. Верно, оно и к лучшему – когда не до закономерностей.
Настоящая же трагедия «службы» Жуковского еще впереди – в декабре 1825-го.
* * *
Жуковский помнил, как осенью 1819 года к нему пришли Николай Тургенев и князь Сергей Трубецкой и предложили для ознакомления Устав Союза Благоденствия. Возвращая его, Жуковский сказал:
- Устав заключает в себе мысль такую благодетельную и такую высокую, для выполнения которой требуется много добродетели. Я счастливым бы себя почел, если бы мог убедить себя, что в состоянии выполнить его требования; но, к несчастью, не чувствую в себе достаточной к тому силы. /2.77/
Далее биографы называют эти слова «честным и вежливым отказом» - «Жуковский не находил в себе способностей политического деятеля» /1.195/.
Однако, дело не в способностях и даже не в «отсутствии силы», как пишет сам Жуковский (чего-чего, а деятельных сил у Василия Андреевича было предостаточно, чему примером хотя бы его активная педагогическая деятельность). По сути, Жуковский вежливо открещивался от декабристского движения, равно как и от всего, что может «изменить ход реальных событий». В этом смысле мировоззрение Жуковского фатально. Тайная политическая организация не входила ни в его планы, ни в его поле зрения. Быть может, он счел устав утопичным, а средства его выполнения, несмотря на всю благоденственность, все же идущими вразрез с законом.
Боялся? – вряд ли. Просто – не его, не стихия Жуковского…
А потому нет ничего удивительного в том, что он оказался по другую сторону восстания, в то время, как, к примеру, «безрассудного» Пушкина от участия в восстании спас обыкновенно-банальный заяц, перебежавший дорогу и заставивший «суеверного поэта» вернуться назад; в то время, как Грибоедова от участия в нем спасло «откровенное бесовство» белоцерковского плана, включавшего цареубийство, - тогда-то разом и появились знаменитые «сто прапорщиков, желающих разом изменить Россию…»
Жуковский оставался в неведении. А потому 14 декабря 1825 года, которое он встретил в Зимнем дворце (вместе с царской семьей – с кем же ему еще быть вместе?), потрясло его и разом состарило…
* * *
«Какой день был для нас 14-го числа! – писал Жуковский Тургеневу сразу после восстания. – В этот день все было на краю погибели». Жуковский воспринимал восстание как «удивительное, бесцельное зверство» - такую оценку, по меньшей мере, получил от него Тургенев вместе с описанием событий. Биограф скажет, что его герой в первые дни «принимал на веру дворцовые слухи»; «потом он начнет узнавать больше… Откроются ему в происшедшем и цели, вовсе не «зверские» и «разбойничьи» /1.232/.
В этом, внешне логичном объяснении – «не знал, не ведал» - есть одна трагическая для поэта (не для биографа) неувязка – он сам (а следом и мы) пытаемся подменить разумной трактовкой нечувствительность Жуковского к каким бы то ни было социальным изменениям и катаклизмам.
Еще хуже – он словно «не чувствовал свою эпоху». На творчестве Жуковского лежит печать Агасфера – все вне времени, вне пространства, потому что ни конкретное время, ни пространство повлиять на судьбу героя никак не могут.
Повторимся: Жуковский не чувствовал (почти) ни Россию как место, ни новое русское время. Несколько позже восстания он напишет А.П. Зонтаг письмо, где сравнит восстание декабристов с «благодатным дождем» - «Наше бедствие имеет весь характер летней грозы после зноя». Уж что-что, а дышать в России после восстания декабристов легче не стало…
Впрочем, эта быстрая смена гнева на восставших на милость к ним вполне объяснима «по-семейному». Тогда, 14 декабря, Жуковскому было гораздо страшнее осознавать риск и возможность гибели Николая, а вместе с ним – и гибель своей ученицы, к которой Жуковский был привязан очень сильно. Александра Феодоровна провела этот день в дворцовой церкви – молилась; у нее на всю жизнь «в память об этом событии» остался нервный тик. Вот этот тик на лице и волновал Жуковского превыше судьбы и предназначения России – Человек был ему дороже.
Николай вышел победителем – и «священная монархия была спасена». А победителю бы достойно помиловать врагов своих…
Но настоящей «переменой убеждений» стала все же частная, личная драма – едва только Жуковский узнает имена «заговорщиков», и среди них Николая Тургенева. Возникли трагические «ножницы»: восстание затеяли злодеи – но Николая Тургенева разве можно назвать злодеем?! На смену личного участия в жизни царской семьи приходит личное же участие в судьбе своего «антицарского» друга. Все другое – к примеру, уроки и итоги восстания – разве могло сравниться с этим режущим противоречием?
История – мелочь; Человек – дороже…
Жуковский чувствовал себя совершенно разбитым и угнетенным; единственным лекарством от декабря 1825 года стала Европа – туда Василий Андреевич и поехал.
Известие о казни получил, будучи в Дрездене…
|