"ПРОВИНЦИАЛЬНЫЕ ТЕТРАДИ" Вячеслава Лютова

Форма входа

Категории раздела

Стихи [42]
Проза [22]
Пьесы [8]

Каталог файлов

Главная » Файлы » Проза

ДЕНЬ РОЖДЕНИЯ БУДДЫ (1994) - (2)
31.05.2013, 14:39
4.
 
Осеннее утро – не лучший предлог для хорошего настроения; вот и я, проснувшись и посмотрев в окно на ноябрьскую серость и слякотность (скорее бы снег выпал, что ли!), ничего не почувствовал, кроме тяжести в мыслях – о чем-то кирпичном ни о чем. К тому же проснулся поздно, хотя и знал, что Сергей Николаевич не слишком привык нежиться в постели. Это, кстати, меня всегда удивляло – художник, как мне казалось, просто предназначен, рожден для богемной полуночной жизни и завтраку, когда другие уже обедают. Итак, проснувшись и умывшись, я хотел было сунуться за бритвой, но вспомнил, что электричество не проведено, а станка у меня нет; поэтому пришлось долго рассматривать в старое зеркало свою щетину с мыслью, не слишком ли «непарадно» я выгляжу. За этим занятием меня и застали – врасплох.
- Ничего смотритесь... Я даже сказала бы: стильно, по-гарлемски...
 
Сашенька, дочь Сергея Николаевича, стояла в дверях и улыбалась с некоей «приветливой язвительностью». На отца она была похожа сильно, но это сходство, к сожалению, было не в ее пользу. Впрочем, это ее не слишком угнетало – достаточно было и того, что она принадлежала к «золотой молодежи», которой открыты все двери и которой чужда глубокая рефлексия. Это первое впечатление позднее несколько поколебалось, но это будет позднее и, по сути, ничего не решит.
 
- Я хотела позвать тебя... вас... нет, лучше тебя, позавтракать. В обеденной уже все дано накрыто.
- Весьма признателен. Но я почти никогда не ем по утрам. Зато курю с удовольствием... Ты не куришь? - я тоже решил не «выкаться».
- Отчего же... Во мне хватает пороков.
- Из которых табак, вероятно, самый безобидный, - съязвил я, акцентировав последнее слово.
- Напротив, самый ужасный, - зло сверкнула глазами она.
 
Впрочем, курить на пару мы пока не стали, хотя я и постарался улыбнуться как можно добродушнее и даже извинился – глазами. Она тоже сменила гнев на милость, сказала, что будет ждать за столом и даже не притронется к чашке до моего появления. Собирался я недолго, памятуя, что голому собраться – подпоясаться, и уже через несколько минут я шел по обледеневшей дорожке к усадьбе. Адриан, копошившийся возле злополучного крыла хозяйского авто, махнул мне рукой в знак приветствия.
 
Не скрою, я ожидал увидеть старую картину типа «гости съезжались на дачу» – получилось же напротив: за чайным столиком сидела лишь Сашенька и дожевывала бутерброд с ветчиной. Она пригласила меня глазами присесть и также заняться самообслуживанием.
 
- Отец уже отзавтракал, а мама еще не проснулась... Ты не стесняйся, ешь... Красной икры у нас, конечно, нет, так что довольствуйся черной, ибо когда еще доведется...
- Будет и на нашей улице праздник, - мне ничего не оставалось делать, как бурчливо огрызнуться, но бутерброд с икрой все же взял – не комплексовать же, когда речь идет о хлебе насущном и о животе личном.
 
- Ты тоже писатель? - полумрачно спросила она.
- В какой-то мере...
- Просто эти писатели надоели, художники, музыканты, ученые. Такое ощущение, что вся Россия только тем и занята, что пишет, рисует, музыцирует и обязательно что-нибудь исследует. Вот пришел бы какой-нибудь парень, сказал бы: «Я работаю токарем на заводе», и добавил бы: «Мы люди простые, университетов не кончали»; посмотрел бы на картины: «Да, классно твой папашка рисует, а я только в школе на парте черкался». Вот он, непритязательный, ничем не замутненный взгляд; такие люди сердцем смотрят.
- Хорошо сказано...
- Жаль, что не про тебя, правда ведь? признайся, жаль?.. То-то...
 
Она победно посмотрела на меня, но я решил принять невозмутимый вид, по своему обыкновению сосредоточившись на пище, - пусть говорят, что хотят; мне и в своей деревне этих разговоров хватает. Правда, непременно добавляют, особенно когда видят меня за печатной машинкой: «Ты бы про меня написал, про нашу жизнь, такая, как есть». Вот и пишу про то, как есть.
 
- Ты обиделся? - как я устал от перепадов ее настроения! – Ладно, я так, по привычке... Отец говорил мне, что ты в школе работаешь. Он и сам, кстати, в соседней деревушке учительствует – рисование преподает. Много рассказывал... А недавно выписал на бумажку из Чехова и буквально носился по дому: как точно написано. Действительно, сделать бы для учителей санаторий где-нибудь на море, бесплатный; да и что они из себя представляют – вечно без денег, нервные, задавленные рутиной, затюканные администрацией, вечно в одном и том же, да еще дети – «ангелочки», которых волей-неволей поколотишь.
 
- Бить нельзя, - мрачно сказал я. – Диплом отберут.
- А хочется?
- Подчас, очень...
- А зачем учителем пошел? Организовал бы лучше какой бизнес...
- Захотел себя попробовать, - ответил я, потом, как бы смутившись некоторой неправдоподобностью сказанного, добавил: - К тому же жилье давали. Пока работаешь – живешь.
- Это сейчас везде так... Наливай еще чай. Кстати, брусничный, если еще не догадался; отец такой любит и меня приучил...
 
Однако чайная церемония оказалась безнадежно прерванной. Я даже не успел поднести к чашке заварник, как где-то наверху раздался звон разбитой посуды, а через минуту спустилась Вера Андреевна в домашнем халате, бледная и растерянная.
- Я так и думала... – тихо шепнула мне Саша.
- За что?.. Что с ним?.. Идиот... – она жестом показала дочери на чайник, нервно присела и отчасти успокоилась лишь тогда, когда сделала несколько глотков. – Я просто хотела предложить ему кофе... кофе... Скажите, разве это преступление какое? Нет же, выдернул поднос из рук, грохнул на пол. «Уйди, Уйди!» Еще и от барометра осколки остались...
 
Я чувствовал себя не в своей тарелке – да и как еще должен чувствовать себя человек, наблюдающий какую-либо семейную сцену. Милые бранятся – только тешатся. Как бы не так. Вы, конечно, сударыня, скажете, что это во мне говорит прошлая злость, да и в конце концов по себе людей не судят – мне ли рассуждать об этом? Да, но какого-то примитивного троеперстия хватило для того, чтобы расколоть русскую церковь и пожечь кучу старообрядцев в срубах, - что же тогда говорить о семье! Может быть, разбитая чашка действительно к счастью, но барометр – явно к буре. Нет уж, поверьте, сударыня, что если дом дал трещину, то ее уже не замажешь раствором...
 
- Не понимаю, что с ним происходит, не по-ни-ма-ю!.. Он бешеный какой-то...
Говорить – поддерживать разговор – было явно бессмысленно. Мы ждали.
- Вот вы, - Вера Андреевна обратилась ко мне, и я сразу почувствовал, какой натиск придется мне сдержать, - вот вы приехали... посмотреть – на что? понаблюдать – за кем? Ведь писатели все такие – вынюхивают, присматриваются, втискиваются в чужие души...
- Я стихи пишу...
- Да уж, конечно... Тогда о каком сюжете шла речь? Что за повесть задумали? О том, как он разваливает дом, рушит все, что так долго выстраивалось? Зачем вы здесь?
- Меня пригласили, - я не нашел ничего лучше ответить.
 
Она промолчала, но нервно сделала несколько глотков, затем поставила чашку и обратилась к дочери:
- Сашенька, может, сходишь, посмотришь? отошел или нет?
- Не стоит, ма. Ты же знаешь, что с ним такое иногда бывает. Не усугубляй, - Саша осеклась, почувствовав, что подобрала совсем не то слово.
- Не усугубляй? Это значит, я только и делаю, что усугубляю? Делаю все хуже, хуже? Никому жить не даю? Так тебя понимать, что ли? Скажи, чем я ему отравляю жизнь, что я такого сделала, чтобы быть его усугубительницей? Я старалась, выстраивала все это, хотела, чтобы ему было уютно, хорошо, спокойно, чтобы он мог нормально работать, а не бегать как когда-то за куском хлеба, не заниматься домашними хлопотами. Твори! пиши! Что еще нужно? И в итоге я все равно усугубляю все, что здесь происходит...
- Мама...
- Ну что мама, что... Может быть, вы, - Вера Андреевна буквально вцепилась в меня глазами, - может быть, вы – тот самый человек, который ничего не усугубляет, или у вас, как у писателя, инженера душ человеческих, есть надежные рецепты, панацея? Пропишите мне что-нибудь, чтобы я стала незаметной тенью, чтобы мое присутствие никого не беспокоило, никому не приносило несчастья, никто бы не раздражался...
- Вера Андреевна...
- Ну что Вера Андреевна, что...
 
Она вдруг стала со стула, посмотрела на нас так, словно махнула рукой, и быстрыми шагами пошла в свою комнату. Мы молча допили свой чай, затем я решил вернуться к себе во флигель – в гостиной было безнадежно душно, тяжело и пусто.
 
5.
 
Не знаю, сударыня, но мои пространные рассуждения, слишком медлительные для писем, должно быть, не слишком вас занимают. И все же мне бы так не хотелось, чтобы события завертелись уже с этого письма – внешние события, зримые, тот житейский кинематограф, который, чем красочнее, тем поверхностней. Мы как-то не задумываемся о том, что любое событие – это не просто случай, это не кирпич, свалившийся на голову; нет, события вызревают где-то в невидимой глубине. Доктор Маковецкий наверняка бы сказал, что события похожи на гнойнички – нудят, зудят и лишь потом прорываются наружу. Они зреют, наливаются – у кого гноем, у кого соком. Наобум ничего не происходит. Тем более, если дело касается человеческих судеб, отношений. И тут даже рок не виноват, ни при чем – человек оказался одиноким не потому, что так ему судьбой уготовано, а потому что одиночество в нем вызрело и стало событием его жизни. Дом развалился не потому, что в него врезался, к примеру, трактор, а потому что был некрепок, потому что венцы уже давно сточил червь и превратил в труху.
 
Вот и в доме Сергея Николаевича тоже жил червь, должно быть, с самого начала; жил и поедал потихоньку человеческое счастье. И не только в его доме – это такая же неотъемлемая часть нашего существования, как, например, для хрущевки тараканы. У всех есть, всех точит – почти поголовно. Может быть, и прав священный Шакьямуни, когда говорил, что место нечистоты есть дом – вот и живет в нем разная нечисть...
 
Вообще, те случайные ассоциации, что приходят в голову человеку, находящемуся в чужом доме, как правило, весьма печальны и грустны. Да и как еще иначе ему себя чувствовать, особенно в той обстановке, что я уже живописал вам. Кстати, мы с вами почти никогда не говорили об этом – о том, что начинается после столь романтических предложений в любви до гроба (я никогда не любил столь «долгосрочные обязательства»). Сергей Николаевич как-то рассказывал, как он прикатил на одно из свиданий невесть откуда раздобытую коляску, усадил в нее Веру Николаевну и, впрягшись в оглобли, повез – прямо по разделительной полосе – к великому смеху и удивлению вечно спешащих шоферов – повез как рикша; вот, мол, как я буду катать свою государыню. Затем государыня превратилась в обычную жену, остальное человечество – в обычных соседей, и жизнь потекла за спиной у той и у тех. Она свивала гнездо, он таскал прутья и червяков для птенчиков; она занималась домашними делами, он радовался хорошим договорам и гонорарам и выгодным местом под дачу. Она готова была для него строгать багеты, лишь бы он вставлял в них свои картины. Он готов был впустить ее в свои краски, штрихи, наброски, она (вместе с разнообразной родней) усаживалась в картины, как в такси. В общем, счастья было вагон и маленькая тележка.
Вот только везти это богатство было некуда...
 
Волей-неволей, а поймешь, почему он однажды, рассказывая привычно (как и все) о незатейливых домашних делах, вдруг ни с того ни с сего взъелся и почти с отчаянием проговорил:
- Ну как она не поймет, что если накладывать на телегу все больше и больше, то лошадь встанет и не везет. Нет, разведусь, ей-богу...
 
Мы тогда сочли это неудачной шуткой, но вместе с тем мастерской актерской игрой и поспешили перевести разговор на другую тему. Кстати, не менее больную – о художнике. Я, кажется, уже рассказывал вам об этом разговоре, о том, что художник – истинный художник – должен быть несчастен, положительно несчастен. Так когда-то Вяземский говорил Жуковскому, опасаясь, что в счастливом, теплом, уютном семейном мирке утратится звучание и смысл поэзии, утратится та грусть и нежность, что делают каждую строчку светлой. Мы даже договорились до того, что если у художника нет несчастья, то он должен его себе выдумать. Он должен претерпеть за свою веру, за свои идеи – и если не в лагерях, то хотя бы в гонениях, в травлях. Мне иногда кажется, что тот же Сергей Николаевич с радостью бы пошел куда-нибудь по этапу – представляете, какое мощное противоядие против ежедневной семейной рутины. Заодно и жену бы проверил – пойдет ли следом за ним валить красноярскую тайгу... Это, конечно, грубо и глупо звучит, но зато почти в десятку.
 
Да и на нас посмотреть-то – что есть сие такое? Пишем, страдаем: из-за каких-то высосанных из пальца проблем, из-за того, что денег нет, что жена сварлива, что никто с тобой разговаривать не хочет, что не в чем на люди выйти, что машина на остановке обрызгала, что периодически рога вырастают, как у оленя. И доходим порой до такого отчаяния, что, кроме смерти, ни о чем другом писать не можем. Что претерпели? - ничего не претерпели. Не беда – от мужа или жены претерпим, за ними дело не станет...
 
Да уж, не только у приблатненного Шуфутинского душа болит и сердце плачет. Хотелось полета, поиска невесть чего, но поиска, хотелось творческой неопределенности, сумасбродности, взбалмошности, а не размеренного, просчитанного на годы вперед существования; хотелось пророчествовать и юродствовать, хотелось купаться в славе и тут же влачиться в безвестности; хотелось пьяным помереть под забором, вывалившись из новенького Мерседеса; хотелось быть участником великих событий, а если и не великих, то хотя бы не тривиальных; хотелось окурить лиру порохом, постреляв, к примеру, в злополучной Чечне; хотелось романтической любви – с непременным сумасшествием, погоней друг за другом, с объявлением войны всем тем, кто встанет на ее пути. Вообще, хотелось подвига – любого, но чтобы жизнь как подвиг. И вот теперь главный твой подвиг – найти жене деньги на новые колготки, не ругаться из-за недожаренной картошки, быть верным и не ходить по любовницам, не перемывать косточки соседям и не завидовать тем гениям-счастливчикам, которых показывают по телевизору и которые живут напропалую: бухая, покуривая марихуану, заводя скандальные романы, летая на Канары, бесясь с жиру, делая все, что душа желает. Хотелось быть гением, быть властителем дум, приносить какую-нибудь пользу, а не только выносить мусор, заклеивать купленную на китайском базаре обувь и вместо любви выполнять супружеские обязанности.
 
Хотелось просто жить – как бог на душу положит...
И не ждать, зевая, когда же этот серый и слякотный день наконец доползет до ужина...
 
Вечер, между тем, выдался очень теплым, даже нежным (насколько это позволительно для поздней осени). Я сидел на крылечке флигеля и курил, когда заметил Сергея Николаевича, вышедшего из усадьбы и направившегося ко мне.
- Вы, должно быть, совершенно утомились от скуки, - сказал он, улыбаясь. – Во флигеле даже нет телевизора.
- Это мелочи.
- Ну, как сказать... Сегодня этот ящик имеет гораздо большую власть над людьми, чем все искусства вместе взятые. Все нынче вертится вокруг него и во имя его. Так что... Я, кстати, хочу пригласить вас в заказник на прогулку. Пройдемся по осенним листьям. К тому же погода просто требует этого, а бунтовать против нее глупо.
После подобной аргументации мне ничего не оставалось делать, как согласиться.
 
Мы долго шли молча, слушая, как шуршат листья под ногами. Ветра не было, и казалось, что лес замер совершенно, как в той детской игре. Заказник тянулся вдоль реки, и мы сейчас потихоньку, наискосок, выходили к берегу.
- Умиротворенно себя чувствуешь, не так ли? - вдруг сказал Сергей Николаевич. – Тишина, покой. И это несмотря на то, что законы природы чрезвычайно жестоки, тварны. Сильный поедает слабых, слабый ищет еще более слабого, а самое ничтожество жует безответную травинку и тем существует. Все ежеминутно умирает и ежеминутно рождается – без каких-либо рассуждений о смысле происходящего. Рождается – потому что так нужно, и умирает – потому что так нужно. Ничто не ищет истины. Зачем ее искать, когда ты сам и являешься истиной – жизнью....
 
- Вряд ли получится заставить человека жить по законам природы и в гармонии с природой. Выйдет, в лучшем случае, какой-нибудь новый Маугли или Тарзан.
- Нельзя же мыслить так прямолинейно, ей-богу, - улыбнулся Сергей Николаевич. – Если в Завете и сказано, что будем как птицы небесные, которые не сеют, не жнут, но сыты бывают, это еще не значит, что теперь человек должен нацепить на себя крылья и жить на ветке дерева, чирикая по утрам, или, на худой конец, прописаться в самолете аэрофлота и никогда не сходить с неба по трапу. Дело-то в другом. Какова бы ни была каждая тварь господня: безобидная ли, хищная ли, жестокая ли, - она по своей природе цельна; в ней есть та целостность, которую человек давно принес в жертву: разуму ли, совести ли, или наоборот, грязному разврату, чревоугодию, зависти. Его мотает из огня да в полымя. То с корабля на бал, то свиным рылом в калашный ряд. И сам не знает, что творит. Где уж тут говорить о целостности, гармонии. Каждый занят тем, к чему он не сроден изначально. Эту беду в человеке еще Григорий Сковорода видел – зря его не читают, мимо проходят.
 
- Неужто и вам хочется прослыть новым Сократом? бродить от города к городу, не иметь ничего, кроме себя самого? - признаюсь, выплывшее имя меня несколько смутило, но уже через мгновение я вдруг ясно осознал, в какую сторону потечет поток событий: да, не иметь ничего в миру, никому ничем не быть обязанным, кроме Господа – за то, что Тот даровал жизнь и пока ее не отнял...
 
- Зачем же? Слава Сократа мне не нужна, но та гармония, которая была в нем – по меньшей мере, между тем, что говорилось и что делалось, - мне просто необходима. Понимаешь, как воздух... Вообще, что мы все по сути делаем? - терпим какие-то обстоятельства, людей вокруг себя и все лжем; лжем везде – сидя за столом, разговаривая по телефону, подписывая какие-нибудь контракты, общаясь с друзьями, нанимая дешевую рабочую силу, которая ходит за тобой, ухаживает, ремонтирует авто, пашет огород – за литр водки; лжем, лежа в постели... особенно в постели; называем любовью то, в чем нет даже взаимопонимания, где человек, с его природной натурой, с его интересами и чаяниями, попросту обесценен. Разговариваешь с женой за чаем – невесть откуда подкатывает необъяснимая злоба; смотришь на своих уже бородатых сыновей, играющих в покер на террасе, - и видишь тупость и мертвость души. Чего хотеть, когда все есть, чего искать, когда все найдено – как тут не взбесишься. Хочется разорвать все, отдаться раздражению полностью – все выплеснуть, все высказать, всех выбросить из своей жизни, чтобы даже крупицы не осталось. Пусть этот захламленный чердак достанется кому-нибудь другому – за ради бога – но не мне. И смею вас уверить, этот другой будет несказанно рад доставшемуся ему подарку, прослезится от счастья, когда узнает о счетах в банке, будет гордо ездить в дареном автомобиле, всем своим видом показывая: вот это мое, смотрите, что у меня есть. Разве не так. Давайте вот я вам подпишу дарственную на всю свою подмосковную – разве откажетесь?
 
- Не откажусь, - лукавить было незачем.
- И правильно. Потому что нищета – постоянный вой из-за куска хлеба - убивает душу человека гораздо больше, чем свалившееся дармовое богатство. Убивает, потому что мы привыкли жить и мыслить мирскими категориями; нам дороже кудри и платье; если и ездить, то на линкольне, если и одеваться, то от Кардена – вот предел мечтаний, вот тяжелейшая зависть любого, кто перебивается с хлеба на воду от зарплаты до зарплаты. Но опять же – это все мелочи, мишура, видимость.
 
Сергей Николаевич остановился, словно перед раскрывшимся перед ним морем – мысли растеклись, и он хотел вернуться к главному. Мы молча спустились к реке, к самой воде – она была еще теплой, как будто лето в воде остывает гораздо медленнее. Сергей Николаевич примастился на иссиня-черную корягу, долго смотрел на то, как волны перекатываются по маленьким камушкам, затем – глазами – вернулся ко мне.
 
- Однажды я был в Арзамасе, рисовал ученых-академиков из ядерного центра (заказ тогда выдался удачный: целый цикл портретов «Из русской науки»). Поселили меня, правда, в несколько убогой гостинице (это сейчас воспринимается как убогость, а для советских времен достаточно сносно). И вот часа в два ночи, когда я уже лежал в кровати, на меня вдруг напала такая безысходная тоска, такой страх и ужас, такое отчаяние, каких я никогда не испытывал, и не приведи господь кому-нибудь испытать это. По сути, ничего же не произошло – внешне; даже усталость меня не особо донимала. Но внутри забродило, внутри все готово было взорваться; душа вдруг провалилась в какую-то бездну... Я даже тогда заплакал от этой неизъяснимой боли. Потом вскочил, побежал вниз к портье заказывать такси – пусть увезет куда угодно, но лишь бы прочь отсюда. Вернулся, ожидая, в номер и... заснул. Портье говорил потом, что машину пришлось отправить, понятно, спилил с меня десять рублей за вызов. Я же проснулся совершенно здоровым и в прекрасном расположении духа. Я до сих пор не могу понять, что же именно тогда со мной произошло, но знаю, что я испугался не убогого гостиничного номера, не каких бы то ни было обстоятельств и обстановки, я тогда самого себя испугался, за самого себя, проваливающегося в черную бездну, испугался. С тех пор я старался избегать гостиниц, отелей, мотелей, всяческих кемпингов, шалашей на обочинах, съемных квартир и углов. Я спешил только в свой угол, в свой дом – неважно во сколько и в каком состоянии, но лишь бы домой...
 
Он снова прервался, хотя ненадолго – ровно настолько, чтобы сухой вицей нарисовать на песке круг.
- И вот совсем недавно я вдруг заблудился в своем собственном доме, где я знаю каждую половицу, каждую перегородку (сам же проектировал, строил, отделывал!). Я тогда проснулся среди ночи – в кабинете, на диване – вышел в коридор и вдруг ощутил, что не знаю, куда идти, что не знаю, куда повернуться, что я забыл даже место, где находится выключатель. Я, как лунатик, пошел куда-то почти на ощупь, ткнулся в одну дверь, в другую. Потом с грохотом упал канделябр, за который я неудачно зацепился. И тогда я закричал: «Вера! Верочка!». Выбежала жена: «Что случилось, что с тобой?» От ее голоса мой ужас вдруг исчез, и я ответил: «Нет, ничего... Я просто заблудился...»
 
- Вот и строй потом такие большие дома, - неудачно пошутил я.
- Уж не говорите, - согласился со мной Сергей Николаевич. – Кому еще жить в особняке, кроме пустоты, приведений и бездны? Я иногда с ужасом думаю – зачем я все это сварганил. Жил бы проще, сделал бы мир вокруг себя проще, и душа была бы прозрачней, без мути и осадка.
- Может быть, вам стоит отдохнуть, съездить куда-нибудь, поменять обстановку?
 
- Жену поменять... ну-ну. Я разве говорил вам, что устал? Говорил? Во мне сил еще предостаточно. Но вот времени на небокоптительство у меня больше нет. Я не хочу то, что сейчас. Я не хочу падать в бездну. Я не хочу больше любить тех, кого любил, не хочу доказывать им свою любовь, когда они любят во мне лишь мешок с костями, из которого время от времени вынимаются удачные картинки, которые можно удачно же продать. Я не хочу любить себя такого, каким являюсь сейчас. Да и как можно любить то, чего нет, что рассыпано, разбросано, разлито. Я уже давно похож на машинное масло, которым они смазывают свои чресла, чтобы их механизм работал, чтобы пила пилила, а деньги крутились. Я всю жизнь боялся одиночества – внешнего: мне нужно было, чтобы вокруг меня крутились люди, чтобы меня любили, ласкали – даже если это и в кустах на соседних огородах. Ты с кем-то – значит, ты уже не один. И это огромная глупость, огромная ошибка всегда думать именно так. На деле же: да, ты с кем-то, но ты один, ты всегда один. У тебя семья, жена – хорошая жена, пусть и в меру стервозна, как и все жены – дети, которых ты любишь... И все равно ты один. Один на один со своими мыслями, чувствами, совестью, страстью. Поначалу этим можно было поделиться, рассказать искренне, начистоту – пока не поймешь, что слышат только то, что хотят слышать, все остальное – такое важное для тебя – только мусорный ветер и дым из трубы (так, кажется, поется нынче). Нет смысла ни в объяснениях, ни в оправданиях...
 
- Тогда почему бы не уйти? решить все разом? - весьма и весьма неосторожно спросил я.
- Действительно, - Сергей Николаевич даже встрепенулся, потом просверлил меня глазами и уже с несколько злой иронией произнес: - Вот когда примутся писать мою биографию, я обязательно сообщу миру, кто был моим подстрекателем, кто стал моим душеприказчиком. Сегодня же напишу в дневнике: тот-то и тот-то посоветовал мне то-то и то-то – и оставлю потомкам... Ладно, давайте возвращаться. Сегодня, или завтра, у нас будет очень много работы.
 
Обратно мы шли молча. Я даже не стал спрашивать о том, что за работа, что предстоит делать, да и вообще, черт возьми, что он собирается делать. И если он решил уйти из дома, от жены – что может быть тривиальней этого. И если в этом – суть обещанного сюжета, то гора родила мышь. С такими мыслями я проглотил принесенный мне во флигель и уже основательно остывший ужин, потом приправил его выкуренной сигаретой и лег спать...
 
6.
Около четырех часов утра (я тогда случайно, спросонья, взглянул на часы) в дверь флигеля уверенно постучали. Попросив обождать минуту, я набросил на себя одежду и отправился открывать. На пороге стоял взволнованный Маковецкий:
- Чертков и Вейзер не приехали. Их ждали с ночным поездом... Поэтому нам надо собираться.
 
Я не мог найти в словах доктора никакой логики: причем здесь неприезд Черткова и ночные сборы? Одеваясь и приводя себя в порядок, я попытался развеять свое недоумение (хотя о каком недоумении может идти речь, когда я, как мне тогда казалось, уже был готов к любому повороту событий, тем более к подобному), но Маковецкий продолжал запутывать меня еще больше, по старой, видимо, привычке говорить загадками:
 
- Если они остались в городе, то юридические дела относительно Сергея Николаевича пошли на новый круг. Так что, это рутина, друг мой... настоящая рутина... Вы готовы?
- Да, почти. Вещи оставить здесь? - из вещей-то у меня был небольшой саквояж.
- Нет, возьмите с собой. В конце дорожки, если идти вдоль флигелей, стоит старенькая четверка с длинным салоном. Уложите их туда и возвращайтесь, но не к себе, а к черному ходу усадьбы с правой стороны. Поможете укладываться.
- Укладываться? - Сергей Николаевич уезжает... - Тайно и на ночь глядя?
 
Маковецкий вдруг переменился (да и не мудрено, ибо я задавал наиглупейшие вопросы) и отдался раздражению:
- Вы что еще не проснулись? или вообще ничего не понимаете? Это бегство, бегство, молодой человек, неужели вам это не ясно?
Да нет, ясно, даже более чем; даже ясно, о чем я буду писать - по великому наущению...
 
Едва я вышел из флигеля, как ночь проглотила меня – и я почувствовал себя Ионой в чреве кита. Никогда не видел таких ночей, что чернила, что сама бездна. Дождь, благо, перестал моросить, но ему на смену пришел неприятный холод, тянувший уже близкой зимой, воочию показавший, как иногда бывает тосклив и неуютен мир. Лишь крохотные тусклые фонарики и гаража и на усадьбе несмело прожигали осеннюю темень. Под ногами, едва я сделал несколько шагов, захлюпало; поначалу я пытался отыскивать глазами лужи, чтобы обойти, но в конце концов плюнул на это безнадежное занятие и стал машинально протягивать вперед руку, чтобы не наткнуться на что-нибудь.
 
С той стороны усадьбы уже вовсю копошились, шептались, и мне казалось, что шепот, усиленный ночью, превращался в шум ветра. Подойдя ближе, я увидел, как Маковецкий, очерченный тусклым светом, заслышав меня, махнул мне рукой. Пока мне передавали перевязанную толстой бечевкой коробку, появился Сергей Николаевич – взволнованный, всклокоченный, но тем не менее показавшийся мне решительным, воодушевленным и даже счастливым, - и горячо прошептал:
- Нужно торопиться... Пока жена спит... пока все спят...
 
Я пошел к гаражу, нужно быстренько уложить оставшиеся вещи. Я думаю, четверки нам вполне хватит, все поместимся... Чем проще машина, тем лучше, тем неприметней.
Он сделал несколько шагов, собираясь уходить, но остановился, словно вспомнив о чем-то:
- Все три двери закрыты... все три... И нас, вроде, никто не слышал... Сколько времени?
- Шестой час.
- Ну, замечательно...
 
Он был с фонариком в руке, но потом отложил его, взял чемодан и, кивнув дочери (я только теперь смог разглядеть присутствующих), направился по дорожке к машине. Следом отправились мы с Маковецким (хотя я задержался – на мгновение – остановила Сашенька и попросила беречь отца в дороге).
 
Вообще, выглядели мы, пожалуй, достаточно детективно (хотя это только теперь вырисовывается в сознании) – ведь на свободу всегда вырываются тайком, не так ли? Всегда в ожидании того, что вот сейчас взвоет сирена, твой лаз под тюремной стеной, который ты так долго копал, обнаружат – и все, кончено...
Вы никогда не задумывались об этом, сударыня? Свобода – она либо есть, либо ее нет; полусвобод не бывает...
 
Мои мысли прервал шепот Сергея Николаевича:
- Сашенька должна разобраться с некоторыми бумагами и эскизами. К тому же, я надеюсь, что до приезда Черткова ничего особенного не случится. Я оставил письмо, в котором... – он словно перевел дух, но так и не договорил.
 
Прощание было недолгим. Сашенька заплакала (я почему-то был уверен, что она никогда не плачет), и Сергей Николаевич, не в силах снести слез дочери, прижал ее, поцеловал, попрощался и уже твердым голосом произнес:
- Пора, Адриан, поезжай!..
Мне тогда показалось, что его голос услышала вся усадьба и прилегающие к ней деревни. Старенькая жучка зафыркала, зачихала, но все же завелась, медленно тронулась с места – и, как в таких случаях пишут в романах, беглецы растворились в предрассветной мгле...
 
И опять прерываюсь. Прерываюсь, ибо, если записать те мысли, которые пронеслись во время сборов в моей голове, то выйдет целый поток сознания, нечто в духе Джойса или Гойтисоло – вот и необходимо разгрузить себя, нейтрализовать, освободиться, иначе рано или поздно мертвые мысли обернутся катастрофой. Может быть, я и преувеличиваю грандиозность всего происходящего – ну с кем не бывает, я и сам убегал, уезжал, уходил...
 
И все же, когда я забирался в машину, одно заставило меня замешкаться: ведь мы бежим из Дома! Бежим, как преступники, и после нас – хоть потоп. Когда-то давно с братом мы мечтали о том, как выстроить Дом – и вовне себя, и внутри, и в том человеке, который будет рядом с тобой. Я даже попытался тогда на практике реализовать это – скоропалительно женился и также скоропалительно развелся (романтика, черт возьми!) – и не осталось ничего, кроме горечи.
 
Вот и выходит, что все наши тогдашние разговоры о возрождении России с возрождения русского человека – лишь треп на кухне под водочку. Какое возрождение, когда даже обычный Дом – добрый, светлый, прочный – выстроить не можем; когда стены разваливаются еще прежде, чем завершится вся кладка. И вот теперь еще одни руины. И мне кажется, что сам затхлый домашний запах - это нечто, перемноженное с запахом кислой капусты, соленым потом, бабьей истерикой и соседскими пересудами и обильно приправленное звоном битой посуды, - уже давно стал причиной всего того, что я подсознательно чувствовал в жизни, называя себя то дымом, то ветром, нигде не останавливаясь, нигде не задерживаясь, даже копотью не оседая. Потому-то и любил всегда пастернаковскую тягу прочь и страсть к разрывам... Не знаю, что будет – к какому берегу придется еще пристать и от какого берега придется отчалить...
 
Сергей Николаевич поторапливал шофера, боясь погони (какой же детектив обходится без погони!). Адриан недовольно ответствовал ему, что старенькая четверка – это вам не БМВ; будьте довольны тем, что вообще едете, что колеса крутятся и мотор не глохнет. К тому же, ему пришлось полчаса уговаривать некоего деревенского Васильевича, чтобы тот дал на время машину, - пообещал заправить от души. Наконец, до шоссе еще далеко, а езда по большаку, с его ухабами и колдобинами, – не слишком приятное занятие.
 
- Не важно, - проговорил Сергей Николаевич. – Главное, что все уже совершено, что возврата уже нет, но... надо спешить, тем не менее, надо спешить...
 
Рассвет, наконец, занялся, и очертания деревни, располагавшейся по правую руку, становились все отчетливее; то там, то здесь загорались утренние огни, а еще, буквально через несколько минут, можно было разобрать и фигуры мужиков, потягивающихся спросонья. Машина, пробираясь по ухабам, скрипела, словно грозила развалиться; сырой осенний холод стал еще чувствительнее, и я невольно съежился.
 
- Вот и она смотрит нам вслед, - проводив взглядом деревню, сказал Сергей Николаевич. – Смотрит, словно у нее есть ко всему этому свое особое дело, хотя кроме праздного любопытства... Да ладно, бог с ней... прощайте...
 
Мы с Маковецким угрюмо молчали.
- Быть может, зря это? - вдруг поколебался старик. – Что будет утром дома? - и потом сам себе ответил: - Ничего не будет... Хуже, чем было, уже не будет... По меньшей мере, она – никто - не будет шариться в моем кабинете и мастерской, разыскивая дневники, новые эскизы, никто не будет заставлять меня держать двери открытыми, чтобы все мои движения были известны: и днем и ночью. Такое неудержимое отвращение... Нет, хуже, чем было, уже не будет...
 
Когда выехали на шоссе, машина как будто воспряла духом, освободившись от проселочной тряски, пошла быстрее и мягче, даже ветер засвистел. Мы смотрели в окошки – каждый в свое.
- Вот вам и история, которую выдумывать не надо, которую можно потрогать руками и даже подергать за бороду, - обратившись ко мне, произнес Сергей Николаевич.
До самой станции мы ехали уже молча...
 
Категория: Проза | Добавил: кузнец
Просмотров: 676 | Загрузок: 0 | Рейтинг: 0.0/0
Всего комментариев: 0
Имя *:
Email *:
Код *:

Друзья сайта

  • Официальный блог
  • Сообщество uCoz
  • FAQ по системе
  • Инструкции для uCoz
  • Статистика


    Онлайн всего: 2
    Гостей: 2
    Пользователей: 0