"ПРОВИНЦИАЛЬНЫЕ ТЕТРАДИ" Вячеслава Лютова

Форма входа

Категории раздела

Заметки на полях [36]
Живой журнал [6]
Книги [11]

Каталог статей

Главная » Статьи » Книги

ТЕНЬ АГАСФЕРА (1997) Заметки о жизни В.А. Жуковского - (6)
ДРУЗЬЯ:
Батюшков. Козлов. Кюхельбекер. Заступничество. Шепелевский дом. Традиция. Вяземский.
* * *
В выборе Агасфера как своего лирического героя Жуковский не был одинок – мрачный и почти всегда ходивший по краю отчаянья Кюхельбекер писал поэму «Вечный Жид» (сюжет казался грандиозным – этим и притягивал); начал «Агасфера», но после бросил и сжег Батюшков – Жуковский об этом слышал, но ни текста, ни объяснений от своего друга так и не получил.
 
Впрочем, и Кюхельбекера, и Батюшкова, а отчасти и Жуковского, Агасфер мог интересовать прежде всего романтически – это был своего рода «черный Агасфер», притягивающий своим полуночно-отчаянным положением; интересовал и философски – уникальной возможностью «пройти сквозь толщу веков», осветить ее, «попытаться искупить свою вину, самому стать чище и других через это спасти».
 
Жуковский, может быть, не столько понял Агасфера, сколько пожалел его, как он жалел всех тех, кто был на него похож, кто был ему созвучен. «Человек страдает», «человеку плохо» - зачем же искать источник его страданий, проводить этот ненужный психоанализ, подобно тому, как вертеть нож в душе человека, когда нужно срочно помочь ему – сейчас, сиюминутно, в данный момент. Может быть, именно эта парадоксальная одномоментность и есть основа отношений Жуковского со своими современниками?
 
Первым, кто своим горем «острой иглой прочертил по душе» Жуковского, был «арзамасский Ахилл» - Константин Батюшков.
Когда-то Батюшков одним из первых навестил Жуковского в тогдашнем его белевском уединении, в «храмине», которую выстроил Василий Андреевич по молодости по своему собственному проекту; он же одним из первых «сбежит» от Жуковского – и это бегство окажется главным событием.
 
Этот случай в Дерпте весной 1824 года Жуковский помнил хорошо, до мелочей, деталей. Он повез Батюшкова к врачам (поэт просился в монастырь и даже получил разрешение от Александра 1 – при условии предварительного лечения от наследственной психической болезни). Однажды Батюшков сбежал – в прямом смысле. «Он ушел и всю ночь его найти не могли; наконец, по утру проезжий сказал, что видел за 12 верст от Дерпта человека, спящего на дороге. Жуковский поехал туда и нашел Батюшкова еще спящим. Разбудил, едва смог уговорить его сесть в экипаж» /1.224/.
 
Батюшков «стал болен» не в одночасье. Естественно, свою болезнь не афишировал, да и сам ощущал ее смутно. Но в письмах, бессознательно, все же давал повод для «психиатрических исследований» - стиль его ернический, с чистым раздвоением, с навязчивой подменой обыкновенного Я фамилией, видоизмененным зрением и восприятием…
 
Конечно, с позиции современного психоанализа можно сказать, что друзья Батюшкова «просмотрели» его недуг. Заволновались лишь тогда, когда из Рима, где любил бывать поэт, стали приходить тревожные слухи: «Италия больше не помогает, не успокаивает, как раньше»; вот он несколько раз порывался уйти из жизни, подолгу не ел и морил себя голодом, сжег целый сундук любимых книг; ему все казалось, что его преследуют.
 
Все это – лишь внешние следствия болезни. И только когда они становятся действительно видимы, Жуковский начинает предпринимать решительные действия. Не стоит думать, что я упрекаю Жуковского в «просрочке» - даже если его помощь была «после того как». Главное – помощь была…
 
Но опоздание рождало обиду – именно «временную обиду», укор о времени: «не успел», «раньше надо было». Вот и друзья, уходившие в другой мир, оставляли по себе чувство «невыполненного долга»…
Что ж, по своему психологическому складу Жуковский стал искать врачей и возить по ним Батюшкова именно в 1824 году, а не раньше. Просто не могло быть «раньше».
 
Впрочем, Батюшков, вернувшийся в 1823 году в Петербург, чувствовал себя спокойным лишь с Жуковским – больной поэт доверял своему другу и любил его искренность и участие в своей судьбе (как раз «участием в себе» Батюшков и был обделен, а участие в других у Жуковского было столь же сильно, как впоследствии у Чехова).
 
Из Дерпта Батюшкова отправили в Саксонию, в местечко Зонненштейн, где была отличная лечебница. Лечение не поможет – поэта уже в помрачнении вернут обратно в Россию. Будет проезжать через Белев, где когда-то гостил «у лучшего друга», - и даже не осознает, не вспомнит, что это места Жуковского. Всю дорогу Батюшков рисует кресты, замки, коней… Литература теперь идет мимо него – он никого не узнает, никого не помнит. «Сном разума» будут наполнены 22 года его жизни. И умрет Батюшков, так и не поняв, что умирает.
 
Его последнее стихотворение, написанное уже в безрассудстве, показательно:
Премудро создан я, могу на вас сослаться,
Могу чихнуть, могу зевнуть,
Я просыпаюсь, чтоб заснуть,
И сплю, чтоб вечно просыпаться…
Как-то Батюшков написал: «Поэзия, осмелюсь сказать, требует всего человека». В этом-то и отличие его, Батюшкова, «растерзанного поэзией поэта», от Жуковского, выделившего ей лишь половину себя… правда, лучшую половину…
 
* * *
«Участие в человеке» - вот что на излете ХХ века почти утратила Россия. Страх Достоевского о том, что человек «уединяется», оказался далеко не пустым – и «футлярность» нашей жизни настолько очевидна и узаконена, что давно уже является нормой жизни. Одиночество – вещь страшная, а потому и не случайна в русской литературной традиции «жалость к человеку одинокому». Да и, к слову, именно русская литература больше всего пожалела и Иуду, и Агасфера. Не пожалел человека разве что Чехов – просто оставил в своей жестокой безысходности…
 
В молодости Жуковский переводил Сервантеса – донкихотство в нем осталось, только в несколько ином виде, не столь воинственном и не ради любви – ради дружбы, которая в мифологическом пантеоне поэта занимала место верховной жрицы.
 
Чудовища же – то, что терзает человека, делая его одиноким. Эти монстры пусть внешни и явленны, но бороться пусть и «видимыми врагами человека» - одиночеством, нуждой, болезнью, оставленностью, пороками, горем – занятие не менее благородное, чем вести войну с врагами скрытыми.
 
В том, что Жуковский черпал в этом предназначении уверенность и силы, сомнений нет. Ярче же всего – его участие в судьбе поэта Ивана Ивановича Козлова.
 
«Странно было видеть этого красивого, энергичного человека, умного, образованного как немногие, лучшего некогда в Москве танцора, открывавшего балы, стихотворца вроде Плещеева – в кресле-самокатке, из которого он вставал с большим трудом, поддерживаемый слугой или супругой». Об Иване Козлове сочувственно вздыхали, «смиряясь с утратой». Жуковский помнил эту атмосферу вокруг парализованного, а после ослепшего Козлова, равно как помнил и другое, пожалуй, самое главное: «Козлов был несчастен, но несчастным быть не хотел» /1.187/.
 
Та сила воли, которой обладал Козлов, существу Жуковского отвечала лучше всего, хотя сам Василий Андреевич был и мягче, и тише. Жуковский, столкнувшись с Козловым, очень быстро понял, что это не тот человек, который, к примеру, ищет от жизни сиделку или жилетку. Бывало, Жуковский просил для Козлова денег, но это мелочи по сути.
 
Зато Василий Андреевич не раз вспоминал, как он вместе со слугой Козлова выносил его на руках в экипаж, усаживал и вез на какой-нибудь литературный вечер – «вез на общение». Следом устроил из дома Козлова литературный салон, где побывали почти все писатели-современники. Любила бывать у Козлова и Саша Воейкова, да и сам он нашел в ней родственную душу (после смерти Светланы «горше всех» вздохнул о ней Козлов…)
 
Одиночество всегда выбрасывает человека «на периферию» - туда, где его днем с огнем не найдешь, поскольку искать некому. Жуковский просто вернул Козлова к другим. И не ошибся – именно в поэте не ошибся.
 
Несчастья буквально сыпались на Козлова – и наконец слепота лишила его мира. Но чем невыносимее были мучения, тем сильнее звучала его поэзия; из сочинителя светских мадригалов он превратился в русского Поэта. В этом, отчасти, есть толика Жуковского.
 
Но и сам Василий Андреевич оказался обязан Козлову многим – и прежде всего тем неутомимым «стремлением жить» и неутолимой «жаждой жизни», которых человеку, едва беда занесет над ним топор, так не хватает. Правда, для Жуковского это стремление и раньше стояло во главе угла, но теперь в саму идею был вплетен живой акт человеческой воли, жизненный ток, сила.
«Презреть несчастье и отчаянье» - это дарил Жуковский Козлову и это возвращал Козлов Жуковскому…
 
И вправду, попробуйте без посторонней помощи поднять опустившиеся руки, попробуйте выкарабкаться из апатии и опостыленности жизни – почти невозможно. Хорошо, когда на вашем пути встречается человек, способный помочь вам, - а если его нет?.. Показательно в этом смысле письмо Жуковского к Кюхельбекеру, когда тот, впав в отчаянье, думал о самоубийстве и почти готов был совершить его (1817 год):
 
«Те мысли, которыми вы наполнены, весьма свойственны человеку с чувством и воображением; но вы любите питать их – я этого не оправдываю! Такого рода расположение недостойно человека! По какому праву вы браните жизнь и почитаете себе позволенным с нею расстаться!.. Как ваш духовный отец, требую, чтобы вы покаялись… Если вы несчастны, боритесь твердо с несчастием – вот в чем достоинство человека!.. Вы созданы быть добрым, следовательно, должны любить и уважать жизнь, как бы она в иные минуты не терзала…»
 
Нам ничего не остается иного, как назвать это письмо этическим каноном Жуковского…
 
* * *
Тот прагматизм, невосприятие «ночной» подсознательной стороны человека, о чем мы уже говорили, сослужил, однако, Жуковскому и верную службу – дал ему своеобразную жизненную силу, дал ему возможность любить жизнь несоизмеримо больше, чем кого бы то ни было в этой жизни. Может быть, эта сила чем-то сходна с той, которую, к примеру, Уильям Джемс был склонен относить к «религии душевного врачевания», главным, но единственным достоинством которой является невосприимчивость ко злу.
 
Действительно, чувство зла как бы отсутствовало у Жуковского, а потому почти все видели в нем «ангела», «светлого заступника».
Заступничество же Жуковского велико.
 
Так, Баратынский пишет Жуковскому с мольбой о помощи – и Василий Андреевич «пробивает» дело Баратынского, разжалованного некогда в солдаты за «ребяческий поступок», «по недомыслию».
Так, Жуковский хлопочет за декабристов – и даже добивается смягчения участи: права сменить «северную Сибирь» на «южную» - на Кавказ.
Так, он покупает переводы из римской истории декабриста Бриггена или платит Карлу Брюллову много больше положенного за свой портрет, чтобы тот смог выкупить из крепостных Т. Шевченко.
Так, он специально ведет великого князя, будущего императора Александра II, в мастерские художников в Риме – к Брюллову, Иванову, Иордану, Бруни – сделать заказ и помочь материально.
Так, он в Тобольске во время осмотра гимназии говорит во всеуслышание Александру об одном учителе – «Я не понимаю, как этот человек оказался в Сибири» - о Павле Ершове, авторе знаменитой сказки.
Так, он готов поручиться и «положить свою голову» за Ивана Киреевского, издававшего журнал «Европеец», что был закрыт «по политическим соображениям»; добился и своей личной аудиенции у Николая 1 – решить участь Киреевского, на что получил злой вопрос в ответ: «А за тебя кто поручится?»
 
Впрочем, примеров – множество; но основа у них одна и та же: человеку плохо – нужно вступиться за человека…
 
И все же не оставляет чувство, что этот Жуковский – внешний, «на виду», как бы искупающий тень Агасфера над своей личной жизнью. Искупает участием, искупает заботой. Если бы Христос был ему, Агасферу Жуковского, другом, а не одним из несчастных преступников, он сделал бы все, чтобы Христос остановился и перевел дыхание у его, Агасфера, дверей.
 
«Я буду истощать свое за души ваши», - говорил ап. Павел. Так и Жуковскому (равно как и Гоголю) казалось, что исполняется именно этот завет…
 
* * *
В конце 20-х годов Жуковскому предоставили «квартиру» в Зимнем дворце, в так называемом Шепелевском доме. Длинная и сырая, она находилась под самой крышей, что Василию Андреевичу приходилось шутить: «Разве мы живем? – мы чердашничаем». Он помнил, как с трудом приходилось подниматься вверх – к сорока годам Жуковский несколько располнел, да и одышка мучила.
 
Впрочем, квартира как квартира, «при царе»: поэт забрался высоко – больнее будет падать… Стоит ли о ней? Стоит.
 
Группа художников, учеников Венецианова, затеяли «портрет квартиры» - с неизменной конторкой из красного дерева, книжными шкафами, мраморными бюстами, картинами и знаменитыми кожаными диванами, на которых, собственно, и «сидела вся русская литература». На картине, «вдовесок к интерьеру», у окна – Плетнев с Одоевским, у конторки – Кольцов, в глубине, за диваном – Гоголь, на диване – Пушкин, Глинка, Крылов…
 
Квартира в Шепелевском доме, сама того не замечая, стала как бы литературным храмом; и даже тучный Крылов, которого всегда было очень сложно вытащить из дому, с удовольствием приезжал к Жуковскому, медленно подымался по крутой лестнице.
Так тибетские монахи поднимались высоко в горы – молиться…
 
* * *
Жуковский видел многих и помнил многих; да и дряхлеющий «лебедь», «пращур» - не только дань собственной старости. Еще в пансионе в жизнь юного поэта прочно оказались вплетенными другие «старики» - литераторы прошлого века.
 
Случилось так благодаря Прокоповичу-Антонскому; преподаватель пансиона затеял «Общество любителей русской словесности», где под чутким его руководством главными распорядителями оказались сами пансионеры. На эти-то молодежные заседания с неизбежными спорами, речами и стихами стали заглядывать «живые корифеи» - Карамзин, Дмитриев…
 
У Дмитриева Жуковский бывал часто и любил его небольшой рубленый дом у Красных ворот в Москве. Сам хозяин благодушно приветствовал молодежь, может быть, и сам становился моложе (так после и у Жуковского вышло). Молодежь – тянулась, привязывалась, даже влюблялась. Эту привязанность много позднее объяснит Александр Блок: «Никогда «младость» не перестанет вздыхать о славе и не предастся серой уравнительной пошлости, и будет выбирать из «старости» то, что отвечает ее героической натуре».
 
Они выбирали – старики отдавали. Дмитриев тогда словно прощался со своим веком, передавая его молодому поколению. В конце 1840-х годов глазами Дмитриева смотрел на мир и старый Жуковский.
Дом у Красных ворот сгорит во время пожара Москвы в 1812 году.
 
Другим излюбленным местом Жуковского стало имение Вяземских Остафьево, где «заперся для великой работы» императорский историограф Н.М. Карамзин. Если русский романтизм своими идеями обязан новому веку, то своим языком – Карамзину. К тому же молодежь, даже при всей своей горячности и поверхностности суждений, очень быстро разобралась, где сам Карамзин, а где бесчисленные его эпигоны, «карамзинисты».
 
Жуковский близко сошелся с Карамзиным, когда у писателя случилось несчастье: во время родов умерла жена. Он попросил юного Жуковского приехать к нему пожить некоторое время; Николай Михайлович никого не хотел видеть, но юный Базиль «действовал на него успокаивающе». Много позднее Жуковский назовет свою привязанность к Карамзину «лучшим чувством, чистым и светлым, как религия» /2.21/.
 
Притягивало и другое – работа, «История». Кстати, как раз Карамзин дал понять Жуковскому, что лучшее средство от апатии, отчаяния и душевной драмы – это работа. Вот и Жуковский затем всю жизнь «топил» свое горе в работе (подобно тому, как топят его в вине), а поэтому многие удивлялись – откуда у Жуковского берутся силы «писать», когда кажется, что поэзия пропала, ушла, оставила (Василий Андреевич, к слову, сам писал об этом – после смерти Маши)…
 
Посетил Жуковский и старика И.В. Лопухина, друга знаменитого Новикова (Новиков – личность известная: масон, редактор «Трутня» и «Пустомели», стоявших у истоков русской журналистики). Когда-то Лопухин под влиянием масонских идей ежедневно обходил бедных на Москве и раздавал им все, что мог; теперь же (в начале Х1Х века) сам доживал в бедности. Еще будучи пансионером, Жуковский скажет торжественную речь о нем, а в начале своей карьеры в «Вестнике Европы» посвятит ему очерк.
 
Не обошел стороной Жуковский и ревнителей «старого слога» - Шишкова и Шаховского с их «Беседой». О литературных баталиях можно нам и не говорить – спор-то слишком известный, да и на поверхности не столь существенный; но вот один случай все же заслуживает внимания.
 
Как-то после веселого дружеского обеда Жуковский с приятелями собрались на премьеру пьесы Шаховского «Липецкие воды» (впоследствии поэтический «Арзамас» будет вести свое летоисчисление со времен «липецкого потопа»). Гнедич и Крылов предусмотрительно отнекались – знали, что будет в пьесе и кто там запрятан. Сама пьеска была легкой и веселой (что уже само по себе чрезвычайно хорошо – не все же время загружать человека трагедией и безысходной прозой жизни). Но когда на сцену вышел некий персонаж Фиалкин и заговорил цитатами из Жуковского, все уставились на поэта: мол, каково? возмущен ли? нервничает ли? узнал ли себя в этом смешном Фиалкине?
 
Конечно, узнал – и смеялся от души. Если по Гоголю: «Над кем смеетесь? Над собой смеетесь…»
 
Шаховской, вероятнее всего, был разочарован подобной реакцией – хотелось ведь ужалить побольнее; но Жуковский не почувствовал и, возможно, не прочувствовал – посчитал все за дружеское ерничество и не более. Ему можно позавидовать – далеко не каждый из пишущей братии «отказывает себе в удовольствии» при случае сковырнуть прежние обиды, как сухие струпья на коже…
 
Был Жуковский и у чудаковатого дядюшки А.С. Пушкина – Василия Львовича, жившего среди беспорядка, рассеянности, дружеских шуток и посланий. Прозвище «Вот я вас!», которое он выбрал для арзамасских заседаний, пожалуй, лучше всего ему подходило. Над добродушным, со старомодным остроумием, незлобивым Василием Львовичем шутили (без злобы, конечно); да и сам он был фигурой колоритной. «Великая московская слава» установилась за ним после скандального развода и бегства в Париж…
 
Впрочем, добродушная и даже простоватая улыбка прошлого века все же нет-нет да и заставляла признавать свою глубину. У того же Василия Львовича есть одна презнаменитейшая басня:
Змея ужалила Маркела.
Он умер? – нет, змея, напротив, околела…
 
 Теперь, в 1852 году, Жуковский, возможно, с грустной и светлой улыбкой вспоминал Василия Львовича, и тем более одно «эпохальное событие» - когда принимали Вот в Арзамас, Пушкин держал замороженного гуся (символ общества), а Жуковский читал над ним длинную торжественную речь…
 
* * *
Из близких друзей-поэтов, «современников», Жуковского переживших, окажется разве что П.А. Вяземский, ныне, в 1852 году, как и его друг, облаченный в «изношенный халат» - «жизнь наша в старости». В старости Петр Вяземский – член тайного совета, глава цензурного ведомства, обер-шенк двора, сенатор, и прочая…
Его жизнь сейчас если и не спокойна, то достаточно консервативна и прочна; действительно, жизнь старой кукушки. Но это сейчас, а тогда…
 
Поэтическую известность и славу Вяземскому принесло в 1828 году стихотворение, которое никогда бы не могло появиться у невосприимчивого к «страхам и ужасам России» Жуковского, - «Русский бог»:
Бог голодных, бог холодных,
Нищих вдоль и поперек,
Бог имений недоходных,
Вот он, вот он русский бог…
 
Стихотворение, естественно, опубликовано не было – лишь в 1854 году его напечатал Герцен в своей лондонской «Вольной русской типографии»; но списков для скандала хватило с избытком.
 
Жуковский был лишен язвительности, тем более политической – не его стихия. Но в России, похоже, только резкое «тыканье носом» имеет свою действенную силу. Если кто и предвосхитил «ужасные гримасы» гоголевских героев, призраков, населивших русскую душу, если кто и связал светлую пушкинскую эпоху с «преступной клеветой на человеческую природу, ернически опоэтизировав ее, если кто и явил впервые «смех сквозь слезы», - то это был Вяземский со своим «Богом».
 
Меж тем, эти ноты в Вяземском Жуковский все же уловил – еще в начале дружбы, в Остафьеве, у Карамзина и Вяземского-старшего.
 
Худой, высокий, с усмешкой, с пронзительным и вместе с тем лукавым взглядом из-под маленьких очков, Петр Андреевич Вяземский казался задирой – в противовес меланхоличному Жуковскому. Да и жизнь его поначалу складывалась весьма «задиристо» - женился рано, лет в двадцать, к большому счастью удачно, на княжне Гагариной, кстати, не менее «злоязычной», чем он. Судьба же приготовила имя тяжелейшие испытания (не меньше, чем Жуковскому» - «выбрала» для мира иного семерых детей из восьми (так что сломаться Вяземскому были все основания).
 
Остался Вяземский в памяти и как герой войны 1812 года – «он был при Бородине и пулям не кланялся – под ним убило двух лошадей. За сражение получил орден св. Станислава» /6.383/.
 
В характере Вяземского была одна черта, Жуковскому не понятная и им не принимаемая, - он представлял из себя, в отличие от ровно-покойного Жуковского, критические точки маятника, особую подчиненность поэтически-политическим обстоятельствам. Сам Петр Андреевич признавался: «Я – термометр; каждая суровость воздуха действует на меня непосредственно и скоропостижно».
 
Жуковскому подобный перепад температур, возможно, казался ребячеством. Приходилось друг против друга «бунтовать». Так, в начале 1820-х годов, когда Жуковский получил должность наставника при дворе, Вяземский не преминул укорить его в «близости к царям». Укорил именно по-вяземски: «Я не вызываю бунтовать против них, но не знаться с ними…» Пройдет не так уж много времени, и сам Вяземский будет близок к царям не меньше Жуковского.
 
Вяземский был революционен, но революционером не был; он оказался близок к декабристам, но сам остался «декабристом без 14 декабря» /6.385/.
 
Наконец, можно говорить и о том, что со временем убеждения Вяземского изменились полярно. С Жуковским же роднило то, что истоки всей разноречивости Вяземского – в его искренности; она идет более от сердца, чем от философского склада ума, от разума (розановщина?) А потому его «современное вдохновение» - большей частью «от неразумности».
 
«Неразумность» вдохновенного любителя афоризмов (именно с ними по просьбе Жуковского впервые и выступил Вяземский в «Вестнике Европы») сроднила его с Пушкиным; причем, сроднила в глазах такого критика, как Николай 1.
 
История же знаменитого николаевского афоризма такова. Как-то в марте 1830 года в Петербург из Москвы приехал Вяземский, а Пушкин, напротив, уехал из Петербурга в Москву. Николай вызвал Жуковского и спросил:
- Пушкин уехал в Москву. Зачем это?
Жуковский растерялся.
- Не знаю, - действительно, не знал.
- Один сумасшедший уехал, другой сумасшедший приехал, - проговорил Николай с нескрываемым раздражением /2,176/
 
Впрочем, жизнь Жуковского между двумя этими «сумасшедшими» вполне достойна того, чтобы назвать ее подарком судьбы…
 
Категория: Книги | Добавил: кузнец (09.07.2013)
Просмотров: 579 | Рейтинг: 0.0/0
Всего комментариев: 0
Имя *:
Email *:
Код *:

Друзья сайта

  • Официальный блог
  • Сообщество uCoz
  • FAQ по системе
  • Инструкции для uCoz
  • Статистика


    Онлайн всего: 1
    Гостей: 1
    Пользователей: 0