...И вообще, неизвестно, куда идет этот последний трамвай... Грохочущий, скрипящий, со звенящими слепыми стеклами... Куда? Иногда кажется, что трамвай движется по кругу – за окном одни и те же дома огромного скучно-серого города. Да и города ли? Вернее, что сер сам мир, и все остальное окрашивается соразмерно ему – и мосты, и набережные, и особняки с тусклыми фонарями, и случайные прохожие, невесть каким ветром заброшенные за полночь; и строгие липовые аллеи, и застывшие памятники и статуи, и мелкое крошево осеннего дождя. Все серо... и даже...
...И я снова тревожу тебя своим письмом. Но почтальоны, словно сговорившись, не приносят ответа – в почтовом ящике пусто, и я начинаю думать о его бесполезности. Буду читать газеты... Собственно, я никогда не знал, зачем пишу тебе и о чем пишу...
...Каким образом бывший царский советник господин Остерман оказался в здании этого провинциального вокзала, теперь уже узнать невозможно. Киоскерша, вручившая ему свежий номер «Коммерсанта», заметила, что выглядел он неважно – обычно, так выглядят чиновники, которым в один прекрасный день не подали к подъезду машину. К тому же этот господин был несколько чудаковато одет – в допотопном французском костюме, в пенсне и совершенно неприглядном чепчике – казалось, что сам господин даже не подозревал, что за «ерундовина», по выражению кассирши, была у него на голове...
...Нет ничего приятнее, чем писать о художественном произведении, которое пока не заклишировано и не сведено в некий догмат; и пока есть возможность свободно мыслить, было бы нелепо пренебрегать этой возможностью, как, впрочем, нелепо упрекать себя в том, что являюсь «проповедником» идей А. Камю, что временной раздел в пятьдесят лет не играет никакой роли – мир продолжает жить тем, чем он жил всегда: «обманом и слепыми надеждами». Однако иллюзия не может существовать вечно, даже хотя бы потому, что на смену ее всегда спешит новая, путь и похожая на правду и истину.
Все чаще начинаю думать о нелепости существования, о слепом времени, которое и вершит все свои трагедии... Эта фатальность, исполненная пессимизма, начинает преследовать меня, едва я вспомню о С.Л. Кошелеве. Какое-то наваждение пришло в этот мир, словно расплата за грехи, которые никому не известны...
...И я даже не знаю, зачем пишу вам. Смешно. Смешно и больно. И глаза предательски слезятся от ветра. Что я могу сказать вам? Несколько слов о любви – нужны ли они, когда уже все предрешено; или говорить ни о чем – тогда какой смысл в моем письме? Мне страшно думать о вас в промокшую сентябрьскую ночь, когда под ногами – грязь; и с неба что-то неумолимо падает - сырое и мелкое – и ветер несет это сырое и мелкое по безлюдным тротуарам, сдувает с плоских крыш и туманит свет фонарей.
...И снова снег; размеренный, беспечно искрящийся, скучный; снова снег: неожиданно задумавшийся, тоскующий, холодный; и мне кажется, что он будет всегда, вечно; и я уже даже боюсь звона капели, разрушающей его строгость. К чему этот страх? Так же, как трость Бетховена, чтобы слышать музыку... Гармоничны лишь музыка и снег – в нем застывшие ноты; все, что осталось от звуков рояля и скрипки, вырвавшихся из распахнутых окон. Зачем зимой распахнуты окна? Так же мистичны, как кирпичики старших символистов...
Теперь, когда осень, все спокойно и обыкновенно – нет лишней суеты, шума, хлопанья тамбурных дверей, бесконечного стука колес... Обыкновение видеть знакомые лица, при этом почти ни с кем не встречаться, ни от кого не зависеть. Все поддается упрощению – и не нужны глобальные философские истины, чтобы осознать красоту и бестревожность своего существования. Нет никакого желания потрясать мир или самому быть потрясенным; нет надобности говорить о политике, хвалить или хулить Саддама Хусейна, выбирать кого-либо из новоявленных президентов... Осень. Это просто осень.