День был невообразимо душным, и, видимо, все шло к тому, что вечером этот огромный мир разразится мгновенной грозой, подобно наваждению, которое уже предчувствуешь, но оно, вопреки всему, приходит неожиданно. Как правило, на такое изменение природы лучше всего реагируют животные: одни поднимают шум, другие, напротив, впадают в апатию, что нет никакой возможности вывести их из этого состояния.
В основе пьесы лежит судьба немецкого поэта-романтика Фридриха Гельдерлина. Действие происходит в Тюбингене в 1810 году, в доме старика Циммера, где больной поэт прожил почти тридцать лет своей жизни, никого не узнавая и ничего не воспринимая. В видениях к нему приходят герои его произведений...
Последнее время все чаще замечаю – в современных культурных кругах имя Достоевского практически исключено из оборота; здесь огромная масса писателей всех времен и народов – от Ф. Кафки до А. Крученых, от Камоэнса до Беккета. И благо если имена действительно значительные, но чаще всего о многих и не слышали, и известен-то некий художник лишь крохотному салону его почитателей. Над салонной культурой висит дамоклов меч индивидуализма, и ни о каком отречении во имя чего-то большого там речи идти и не может. Да ладно, бог с ними, с эстетами...
...Целый день мы суетились на Невском – всюду витрины, двери, озабоченные лица; серый снег на тротуаре и с неба; шипение автобусов и гарь; все невесомо, и все в тени от вавилонской башни. Наконец, выбрались на свободу – проходными дворами к пустоте старых улиц; долго курили на скамейке в чудном и молчаливом саду. Натка изредка поглядывала на часы, боясь опоздать в театр; но здесь совсем недалеко – два-три квартала. Она впервые в Петербурге...
Куда стремишься ты, поэт, Пытаясь быть звездой нелепой, Стараясь плакать возле склепа, Которого в помине нет, И, презирая тяжесть лет, Спешишь к заказанным мирам По переулкам и дворам...
Не знаю, что я пытаюсь отыскать в том черном мире, странном и неизвестном, в том черном мире, что сейчас находится за вагонным окном моего служебного купе – он мне кажется нелепым, иначе как объяснить его существованье? А черный, потому что ночь...
Уже давно невидим меч, Что занесен над головою; Но вот успела осень стечь По крышам черною водою, В саду успела листья сжечь, Успела сладить с тишиною, И вот уже спешит за мною Любовницей внезапных встреч.
Вот и хорошо... Хорошо, что ты есть; пусть там, где-то далеко и, быть может, даже не взаправду – разве я могу сказать, что тебя нет?.. И тишина странна и причудлива над заснеженным парком...
...И вообще, неизвестно, куда идет этот последний трамвай... Грохочущий, скрипящий, со звенящими слепыми стеклами... Куда? Иногда кажется, что трамвай движется по кругу – за окном одни и те же дома огромного скучно-серого города. Да и города ли? Вернее, что сер сам мир, и все остальное окрашивается соразмерно ему – и мосты, и набережные, и особняки с тусклыми фонарями, и случайные прохожие, невесть каким ветром заброшенные за полночь; и строгие липовые аллеи, и застывшие памятники и статуи, и мелкое крошево осеннего дождя. Все серо... и даже...
...И я снова тревожу тебя своим письмом. Но почтальоны, словно сговорившись, не приносят ответа – в почтовом ящике пусто, и я начинаю думать о его бесполезности. Буду читать газеты... Собственно, я никогда не знал, зачем пишу тебе и о чем пишу...
...Каким образом бывший царский советник господин Остерман оказался в здании этого провинциального вокзала, теперь уже узнать невозможно. Киоскерша, вручившая ему свежий номер «Коммерсанта», заметила, что выглядел он неважно – обычно, так выглядят чиновники, которым в один прекрасный день не подали к подъезду машину. К тому же этот господин был несколько чудаковато одет – в допотопном французском костюме, в пенсне и совершенно неприглядном чепчике – казалось, что сам господин даже не подозревал, что за «ерундовина», по выражению кассирши, была у него на голове...
...Нет ничего приятнее, чем писать о художественном произведении, которое пока не заклишировано и не сведено в некий догмат; и пока есть возможность свободно мыслить, было бы нелепо пренебрегать этой возможностью, как, впрочем, нелепо упрекать себя в том, что являюсь «проповедником» идей А. Камю, что временной раздел в пятьдесят лет не играет никакой роли – мир продолжает жить тем, чем он жил всегда: «обманом и слепыми надеждами». Однако иллюзия не может существовать вечно, даже хотя бы потому, что на смену ее всегда спешит новая, путь и похожая на правду и истину.
Все чаще начинаю думать о нелепости существования, о слепом времени, которое и вершит все свои трагедии... Эта фатальность, исполненная пессимизма, начинает преследовать меня, едва я вспомню о С.Л. Кошелеве. Какое-то наваждение пришло в этот мир, словно расплата за грехи, которые никому не известны...
...И я даже не знаю, зачем пишу вам. Смешно. Смешно и больно. И глаза предательски слезятся от ветра. Что я могу сказать вам? Несколько слов о любви – нужны ли они, когда уже все предрешено; или говорить ни о чем – тогда какой смысл в моем письме? Мне страшно думать о вас в промокшую сентябрьскую ночь, когда под ногами – грязь; и с неба что-то неумолимо падает - сырое и мелкое – и ветер несет это сырое и мелкое по безлюдным тротуарам, сдувает с плоских крыш и туманит свет фонарей.
...И снова снег; размеренный, беспечно искрящийся, скучный; снова снег: неожиданно задумавшийся, тоскующий, холодный; и мне кажется, что он будет всегда, вечно; и я уже даже боюсь звона капели, разрушающей его строгость. К чему этот страх? Так же, как трость Бетховена, чтобы слышать музыку... Гармоничны лишь музыка и снег – в нем застывшие ноты; все, что осталось от звуков рояля и скрипки, вырвавшихся из распахнутых окон. Зачем зимой распахнуты окна? Так же мистичны, как кирпичики старших символистов...
Теперь, когда осень, все спокойно и обыкновенно – нет лишней суеты, шума, хлопанья тамбурных дверей, бесконечного стука колес... Обыкновение видеть знакомые лица, при этом почти ни с кем не встречаться, ни от кого не зависеть. Все поддается упрощению – и не нужны глобальные философские истины, чтобы осознать красоту и бестревожность своего существования. Нет никакого желания потрясать мир или самому быть потрясенным; нет надобности говорить о политике, хвалить или хулить Саддама Хусейна, выбирать кого-либо из новоявленных президентов... Осень. Это просто осень.